Бури просила его душа, и он любил бурю во всех ее видах: в снежной степи, в горах и ущельях, и в особенности на море. У Марлинского нет практически ни одной повести, в которой бы природа не бурлила в унисон с человеческим сердцем или по контрасту с ним; и надо отдать справедливость нашему писателю, он умел рисовать гневный лик разбушевавшейся стихии. Крутые частые валы, с их пенистым гребнем катились очень красиво на его страницах, ветер свистел пронзительно, гнал их, рыл их и рвал; молния блистала, правда, слишком часто, но зато ярко; иногда показывались смерчи или тромбы; вздымались они, белые, из валов, как дух бурь, описанный Камоэнсом, головы их касались туч, ребра увивались беспрерывными молниями… море с глухим гулом кипело и дымилось котлом около – они вились, вытягивались и распадались с громом, осыпая валы фосфорическими огнями. «Люблю встретить бурю лицом к лицу, – говорил Марлинский, – любуясь ее гневом, как гневом красавицы, и весело мне, свежо на сердце, с наслаждением глотаю капли дождя – эти ягоды полей воздушных. Полной грудью вдыхаю вихорь… о! в буре есть что-то родственное человеку! Дремлет чайка в затишье, но чуть взыграло море, она встрепенется, раскинет крылья на высь, с радостным криком взрежет ветер, смело поцелуется с бурунами. Таков и дух мой! С самого младенчества я любил грозы: гром для меня всегда был милее песни, молния краше радуги».

И особый таинственный смысл видел Марлинский в этом гневе природы. «Львиной страстью, – говорил он, – любит небо нашу землю: поцелуй его – всепронзающая молния, его ласки развевают в прах утесы, плавят металлы, как воск. Но разве не такова любовь всего великого, всего сильного на земле? Кто дерзкий осмелится сказать, что гроза бесполезна, что природа разрушает не для того, чтобы творить? Ответствуй за нее разлив Нила и пожар Москвы! Если б грозы и не очищали воздуха, не приносили никакой вещественной пользы для земли, то уже одно нравственное впечатление на умы людей ставит их в число величайших явлений природы. Семена Божьего страха глубоко западают в сердца, размягченные Перуном, и если хоть одно раскаяние зазеленеет в них добрым намерением, заколосится добрым делом – человечество больше выиграло, чем напоением целой нивы»…

Да! буря спасительна, думал наш романтик, и вот почему всякий раз, когда ему приходилось описывать, как она замирает, как утихает – какая-то затаенная грусть слышалась в его элегической речи. «Синева бездействия подернула лицо моря, – писал он однажды, – оно дышало уже тяжело, подобно умирающему и, наконец, душа его излетела туманом, как будто проображая тем, что все великое на земле дышит только бурями, и что кончина всего великого повита в саван тумана, непроницаемый равно для деятеля, как для зрителя»…

Человеку с таким темпераментом должно было дышаться трудно и не при таких тяжелых условиях, при каких замирал и утихал сам Марлинский. Чуя грозу в собственном сердце и думая над тем, что он под этой грозой успел сказать и сделать, он впадал в грустное раздумье. Mon âme est du granit, la foudre même n'y mordra pas, – повторял он знаменитую фразу Наполеона; но если, действительно, удар 1825 года не сокрушил этой гранитной души – она давала подчас трещины, когда в продолжение долгих лет на нее капали слезы.

Перебирая в памяти все, что им было сказано, Марлинский с грустью замечал, что в его словах сохранен лишь слабый отблеск и слабый отзвук тех гроз, которые проносились в его уме и сердце. «Полвека бы не стало на высказ того, что крутится вихрями в моем воображении, на перепись дум, насыпанных в сокровищницу ума, на разработку рудников, таящихся в лоне души», – говорил он устами Вадимова, которому доверил все свои самые сокровенные думы – «Как выразить то, что не поддается выражению? Великое дело – мысль, великое дело – чувство, но это два океана – их не вычерпать черепом человеческим, и это тем безнадежнее, что зачерпнутое должно храниться в решете выражения: нет у нас другого сосуда, другого орудия передачи»…

Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги