В повестях из русской жизни, написанных уже в годы неволи, Марлинский не мог так сгущать краски, но продолжал подчеркивать свою гуманную идею. Если ему случалось говорить теперь о разных насилиях помещиков над крестьянами, то виновными оказывались не русские, а польские паны. Они грабят холопа и топчут его в грязь, они отдают щенков выкармливать кормилицам, отнимая у них грудных младенцев («Наезды» и «Латник»)… Русскому мужику, утверждал Марлинский, живется легче, чем польскому крестьянину; русский может хоть сбежать от злого барина. Об этих злых русских барах наш автор, как видим, не по своей воле хранил молчание, позволяя себе иногда лишь поговорить неодобрительно о барской спеси и вообще о нерадении дворян к хозяйству. Марлинский предпочитал говорить о добрых барах и обличать порок, прославляя добродетель. Мы видели, как он хвалил помещика, не разрешившего своим соседям для пустой охотничьей забавы топтать крестьянские озими, травить овец собаками и палить лес от ночлегов («Поволжские разбойники»). В повести «Испытание» он не мог налюбоваться гвардейским офицером, который втайне делал пожертвования для улучшения участи своих крестьян, перешедших к нему, как большая часть господских крестьян, полуразоренными и полуиспорченными в нравственности. Этот светский человек понял, что нельзя «чужими руками и наемной головой устроить, просветить, обогатить крестьян своих, и решился уехать в деревню, чтобы упрочить благосостояние нескольких тысяч себе подобных, доведенных чуть ли не до нищеты барским нерадением, хищностью управителей и собственным невежеством».

* * *

Наконец, должно упомянуть и еще об одном порядке чувств и ощущений, которые, быть может, больше, чем какие-либо иные, были выдвинуты на первый план во всех повестях нашего автора. Они, конечно, всего больше способствовали его успеху у средней публики. Это – любовная горячка в разных ее видах, начиная от томной теплоты чувства, кончая все испепеляющим пожаром.

На характеристике этой стороны темперамента нашего писателя можно было бы и не останавливаться, тем более, что из рассказа о его жизни, а также из разбора его сочинений видно с достаточной ясностью, какую роль играли любовные увлечения в его настроении. Если мы заговорим о нем, то только затем, чтобы оградить писателя от некоторых нападок.

Критики, осуждавшие Марлинского за неискреннюю декламацию и за пристрастие к фразе, указывали всего чаще на те страницы его сочинений, где он старался передать читателю силу охватившей его любовной страсти. В погоне за «огненным наречием страсти» Марлинский, действительно, повышал иногда свою речь до комической вычурности. Тут была и «голубица, утомленная полетом в небо», и «кровь, которая лилась в жилах, как густое вино Токая», тут и «молния плавила страсти любовников в одно неделимое», и «мысль, как ласточка, закрадывалась в дом кролика чувства»; «очарованный круг прелести горел венчиком святыни», «лава прожигала снег», «падучие звезды крестили в глазах» и «громко бились все пульсы», еще много словесной мишуры, которая для любого критика представляла очень удобную мишень. Писатель нередко заговаривался, готов был «потонуть в пламени любви и землекрушения», лепетал бессвязные речи из одних подлежащих без сказуемых или, наоборот, пускался в дебри чисто словесной метафизики, выводил формулы для всемирной любви и вообще смешил или сердил читателя, оставаясь сам необычайно серьезным.

Но если бы читатель постарался усвоить себе ту серьезность, которую не хотел заметить в авторе, то он мог бы найти иной раз и довольно любопытное содержание в этих кудрявых словах, хотя бы, например, в таком рассуждении: «Пусть кто хочет говорит, что любовь есть безумие; по-моему, в ней таится искра высокой премудрости. В ней мы испытываем по чувству то, к чему приводит нас впоследствии философия по убеждению. Каким благородным доверием, какою чистою добротой бываем мы тогда переполнены! Разница только в том, что философия исторгает человека из общей жизни и как победителя возвышает над природой, а любовь, побеждая его частную свободу, сливает его с природой, которую он, одушевляя, возвышает до себя. Сладостны созерцания и мудреца, и любовника, хотя ощущения последнего живее, а понятия первого явственнее. Любовник, кажется, внемлет сердцем бытию жизни во всем творении, гармонии блага во всем творимом. Перед умственными взорами другого рассветают мрачные бездны, развивается свиток судьбы миров и народов. Только это двоякое созерцание дает человеку вполне насладиться своим совершенством то в самозабвении, то в забвении всех зол его окружающих».

Кто имел случай читать Жуффруа, Дежерандо или Кузена, того не удивит такая попытка «оправдания» любви.

Перейти на страницу:

Все книги серии Humanitas

Похожие книги