Во всех этих светских повестях Марлинский не свободен от моральной тенденции, но она не навязывается читателю и позволяет перелистать странички без скуки.
У нашего автора есть, впрочем, одна повесть, которая не нуждается ни в каких оговорках, – лучшая из его повестей в смысле выполнения. К сожалению, она не была им окончена, но и в тех клочках, которые от нее остались, видна рука мастера. Она носит романтичное заглавие – «Поволжские разбойники» (1834), хотя в сущности – картинка современных нравов.
Действие происходит в 1821 году, и с участниками его, российскими дворянами-помещиками, мы знакомимся на короткий миг – в веселый день их псовой охоты. Старинный одноярусный барский дом с неопрятными службами – жилищем бесчисленной дворни, с разбитыми стеклами, залепленными писаной бумагой, в другом месте заткнутыми рубашкой, у которой рукава развеваются по ветру… голубятня, около которой прогуливаются стада чистых и плюмажных, мохнатых и египетских «символов верности», потому что между уездным дворянством искусство гонять голубей непременно входит в состав воспитания недорослей; на шесте флаг с гербом в знак присутствия хозяина; на дворе большое движение; толпа слуг, псарей, доезжачих и кучеров… гончие и борзые собаки, – это крайнее звено дворянской челяди… босоногие мальчишки в одних рубашках и в отцовских шапках, падающих им на плечи… Совсем реальная жанровая картинка, до деталей списанная с натуры. И сам хозяин – живой портрет из старинной фамильной галереи. Настоящий русский помещик старого века, человек, понятия которого заключались его уездом, а честолюбие борзыми собаками, он, отслужив сержантом, заблагорассудил, что ему довольно и капитанского чина для пугания зайцев. Каждый день тучное его туловище прокатывалось четверней в дрожках по работам, о которых он не имел ни малейшего понятия, и каждую порошу садился он на лошадь, чтобы отхлопывать зверьков от своих удалых собак. В остальное время зимы он, вместо музыки слушая ворчанье дражайшей своей половины, пускал табачный дым колечками или играл в шашки с ловчим на воду, заставляя беднягу тянуть эту невинную влагу стаканами не только за каждым проигрышем, но за каждым фуком. Зевал он поутру оттого, что недавно проснулся, а ввечеру оттого, что пора спать…
Но осенью это царство дворянской сонливости просыпалось. Хозяин отправлялся в поход: сети, силки, стрелы и зубы везде сторожили несчастных гостей вод и лесов. К помещику съезжались соседи, составляли наступательные союзы и, соединив свои войска, отправлялись в поход, в отъезжее поле – поход, правду сказать, гораздо более опасный для крестьянских красавиц, для изгородей и лесов, чем для самого пушистого племени.
С приготовлениями к такому походу и знакомит нас Марлинский в своей повести. Двумя-тремя штрихами набрасывает он несколько портретов этих старинных воинственных обывателей усадьбы, воюющих со скукой… Он срисовывает их разгоряченные и живые лица, когда они размещаются вокруг стола, на котором сверкает серебряный таз и в нем сахарная голова в волнах зажженного рома. Всем им тесно на собственной земле и очень бы хотелось поохотиться на островах их соседа. Но этот сосед не подошел под их масть. Охоту считал он пустой забавой и ради нее не хотел топтать крестьянскую озимь, не хотел травить овец собаками и палить лес от ночлегов… На описании сенсации, которую производит этот чудак «вольнодумец» среди дворянской братии, и на умысле проучить его какой-нибудь кляузой, обрывается рассказ нашего автора, к большой досаде читателя.
Как бы ни был краток отрывок этой повести, он дополняет другие очерки Марлинского и показывает, что писатель был у себя дома и в гостиных столичных, и в помещичьей усадьбе. Вообще в своих повестях из светской и дворянской жизни он обнаружил большую сноровку письма, которая его, романтика, приближала к настоящим бытописателям. Светский круг с его блестящей мишурной стороной и с его бесспорной культурностью, общество столичное и деревенское, статское и военное, мужское и, в особенности, женское было изображено Марлинским без прикрас, хотя и без особенной глубины понимания тех социальных условий, при которых оно выросло и сложилось. Но для тридцатых годов, когда в литературе, любившей говорить об этих светских кругах, торжествовали в большинстве случаев общие условные типы благородных резонеров, скучающих денди, сварливых старух, молодых кокеток и ветрениц – такие, с натуры писанные, хотя бы недорисованные портреты, какие давал Марлинский, были находкой. В данном случае он выступал предшественником Лермонтова, которого он опередил и как жанрист, странствующий по Кавказу.
Повести Марлинского предвещали рассвет реального романа в нашей литературе.