Усилия Костылецкого и Сейфуллина по переводу рукописей, принадлежавших Мансурову, привели к установлению некоторых новых деталей. Выяснилось, что основу рукописных материалов (если не учитывать переписку и некоторые деловые бумаги) составляют отрывки из разных священных книг, назидательных текстов, стихов. Однако их подробный или даже приблизительный перевод на русский язык не был сделан. По словам Костылецкого и Сейфуллина, это потребовало бы дополнительных занятий в арабском и персидском языках и неопределенного времени[292]. Таким образом, даже привлечение специалистов более высокого уровня – востоковедов – не позволило разобраться с ключевыми дилеммами этого сложного дела. «Истина» по-прежнему носила фрагментарный характер и представляла собой скорее набор подозрений, противоречивых утверждений и выводов, которые могли трактоваться по-разному в зависимости от контекста и особенностей текущей конъюнктуры. Неужели Костылецкий, призванный разрешить сомнения колониальной администрации и, возможно, даже поставить точку в этом деле, не обладал достаточным уровнем профессиональной подготовки? Факты из его биографии говорят скорее об обратном. Костылецкий, учителями которого были А. К. Казембек и другие известные востоковеды, несомненно, получил хороший багаж знаний о Востоке, включая и суфизм. Стремление назначить вчерашнего студента драгоманом в Константинополе, очевидно, не было каким-то авантюрным решением. Этот город был перевалочным пунктом для паломников, купцов, суфиев и иных деятелей из разных восточных стран, а Костылецкий зарекомендовал себя в качестве блестящего знатока восточных языков. К тому же он выполнил перевод мусульманского религиозного сочинения «Мухаммадийя» и издал его с примечаниями в Казани[293]. Значит, дело было не в отсутствии достаточного знания как такового. Талант Костылецкого после возвращения из университета был просто проигнорирован колониальной администрацией[294], которая часто списывала свои просчеты на нехватку компетентных кадров. Цинизм подобного рода оправданий был обычной историей для разных бюрократических ведомств[295].
В случае Мансурова деятельность Костылецкого не могла носить какого-то безусловного характера, основанного, например, на том, что он воспринимал себя исключительно в качестве лояльного подданного, которому империя наконец-то решает дать шанс реализовать свои таланты, или – наоборот – испытывал глубокую симпатию к исламу. Занимаясь изучением казахского эпоса, востоковед не был глубоко интегрирован в ту систему связей и отношений, которая формировала политическую повестку и соответствующий язык, политизировавший суфизм и все, что его окружало. Имея представление о происходящем на основе только тех фрагментарных источников, которые ему предоставила администрация, Костылецкий, конечно, не мог последовательно и логично выстроить свою позицию. Поэтому, очевидно, он принял решение уклониться от дальнейшего разбирательства. Делая такие выводы, мы не стремимся следовать за утверждением Натаниеля Найта, согласно которому академическая щепетильность и симпатии к казахскому обществу могли бы лишить позицию Костылецкого (если проводить аналогии между ним и В. В. Григорьевым) явного ориенталистского характера, а цивилизационную миссию России сделать менее насильственной по сути[296]. Просто востоковед не мог представить, какое влияние его мнение может оказать на текущую конъюнктуру – будет оно проигнорировано или использовано в каком-то ином смысле, отличном от его собственного понимания.
Учитывая, что дело с переводом рукописей, изъятых у Мансурова, не продвинулось далеко, власти решили прибегнуть к помощи ОМДС. Чиновники нередко обращались в это учреждение с просьбой разъяснить им малопонятные положения шариата. Иногда содействие требовалось и в урегулировании других, более важных с политической точки зрения вопросов – таких, как переговоры с казахской правящей элитой, противодействие деятельности среднеазиатских и так называемых частных мулл (не имевших указа ОМДС) и др.[297]