…Столь долгое отсутствие знатока искусств Федорова было теперь объяснимо, прощаемо и поощряемо: теоретик Митька, осторожно держа под руку, вел по проходу к столику президиума знаменитого литератора-эмигранта, который последние два года жил неизвестно где — то ли в Париже, то ли в Москве и все знал про нашу жизнь, почему и позволял себе постоянно — ежемесячно и еженедельно — просвещать и учить по радио, по телевидению, с кафедр высоких собраний и в дружеских беседах только что вылезших из пещер диких аборигенов, как им, диким аборигенам, не следует жить. Его еще продолжали раболепно любить, но не столь страстно, как по началу: сомневающиеся вопросы стали задавать, а некоторые даже спорить, но парижский миссионер старался не замечать шероховатостей, относил их к плохой воспитанности аудитории и продолжал заливаться курским соловьем на предмет того, какие они, жители России, говно и неумехи. Согласно почти официальному ныне российскому мазохизму слушатели пока еще терпели.
Сидевший прямо у прохода Кузьминский дернул за шлицу пиджака шествовавшего мимо Федорова и бесцеремонно приказал:
— Усадишь фрайера и сразу же ко мне!
Митька оглянулся, глаза его округлились от ужаса, и от ужаса же он ускорился, уже не ведя, а волоча гостя из дальнего зарубежья. Гость же, наоборот, тормозился, стараясь гневным оком осмотреть того, кто обозвал его фрайером. Но гремели аплодисменты, но улыбались ученые девицы, среди которых изредка попадались и хорошенькие, но уже раскрывал объятья вставший из-за столика жирный и бородатый ведущий критик…
Забыв про оскорбительного фрайера, парижский житель устроился между ведущим бородатым критиком и ведущим бородатым сценаристом, за которым сидел лысый продюсер. И оказалось, что мест за маленьким столиком больше нет. Митька Федоров сделал вид, что все так и задумано: заговорщицки подмигнул аудитории, сделал ей двумя ручками и — ничего не оставалось — направился в обратный путь.
Кузьминский облапил его и грубо усадил рядом с собой. На протестующий федоровский писк сурово заметил:
— Помолчи. Мешаешь проводить мероприятие.
Федоров послушно умолк. Перехватив инициативу у бородатого ведущего критика, вещал бородатый ведущий сценарист:
— Сейчас сделает доклад (я бы назвал его скорее сообщением) по объявленной теме кандидат искусствоведения… — сценарист заглянул в бумажку и продолжил: — Мигунько Всеволод Святославович. Надеюсь, он уложится в полчаса. А потом мы с удовольствием послушаем нашего доброго парижского друга.
Сказав, сценарист захлопал в ладоши. Захлопал и натренированный дисциплинированный зал. Воспользовавшись этим мелким шухером, Виктор подхватил легонького Федорова под руку и без особого труда выволок из зала, доволок до одного из буфетов и усадил за столик. Полюбовавшись на добычу, спросил:
— Пить будешь, Митька? Угощаю.
— Это сладкое слово халява, — вспомнил Федоров. — Буду. Коньяк.
Терять ему было нечего: он боялся Кузьминского до того, что уже ничего не боялся. Ни о чем не думая, ничего не ощущая, он сидел и смотрел, как Кузьминский суетился у стойки. Кузьминский перед расходами не постоял: не рюмашечками коньяк брал, а полторашками.
— Ну, отхлебнем по малости, — предложил Кузьминский, зная короткий дых Федорова. Кузьминский споловинил, а Федоров с трудом взял треть. Промыли горлышки водичкой, пожевали бутерброды.
— Зачем я тебе, Витя? — подкрепившись, жалобно спросил Федоров.
— А ты догадайся.
— Старое ворошить не будем? — с надеждой предположил Митька.
— Если оно не связано с новым.
— А что нового, Витек?
Кузьминский строго отреагировал на федоровскую развязность: погрозив убедительным указательным пальцем, надавил мрачным голосом:
— Ой, смотри у меня, путчист Федоров!
— Я — не путчист, — быстро возразил Митька.
— Ты — хуже. Ты — адепт Константина Леонтьева.
— За убеждения не судят.
— А за участие в вооруженном заговоре?
— Никто еще не доказал, что я в нем участвовал.
— Хочешь докажу?
— Имеет ли смысл? Все прошло уже, проехало. Августовский путч все на себя взял. Наше старье и не вспомнит теперь никто, — находя доводы, Федоров потерял бдительность, рассуждая вообще. А Кузьминский в тех делах, наоборот, на всю жизнь запомнил частности. От этих воспоминаний он слегка поскрипел зубами и решил вспомнить вслух.
— Я вспоминаю, Митька. Часто вспоминаю. Как ты меня сапожками топтал, норовя ребра сломать, как ты, смеясь, в харю мне плевал, как искренне ликовал, что я в таком дерьме и унижении. Так что за всех не ручайся.
Федоров не столько слушал, сколько смотрел на личико визави, прямо-таки в глаза, заметно налившиеся гневной темно-бордовой кровью. Ох, и страшно стало Федорову.
— Я тогда пьяный был и как бы дурной… — быстро заговорил он, но Кузьминский, мутным взглядом остановив его, продолжил воспоминания:
— Я-то помню, какой ты тогда был, клоп недодавленный. Не будешь мне служить — раздавлю до конца. — От избытка переполнивших его чувств он хлюпнул носом и без перехода приступил к светской беседе: — В Дании-то тебе хорошо жилось?
— Хорошо, — горестно оттого, что сейчас очень нехорошо, подтвердил Федоров.