Накануне Макс был весел и беспечен. Встав рано утром, оделся с иголочки: лучший костюм, лакированные туфли, фрачная рубашка, одинаковый со мною галстук, вероятно, закурил сигару и сел в мотор. Чувствуя себя с ног до головы шикарным джентльменом, он сел в купе первого класса и написал пару шикарных писем, другу и тётке: «сообщаю тебе самую свежую новость - я застрелился», «чтобы не было хлопот с полицией, я найду такой уголок, где никто меня не сыщет...».
На глухой финляндской станции он вышел из вагона и углубился в лес. Ушёл на десятки вёрст, в глушь и дебри. И на берегу глубокого озера - или среди топкого болота застрелился, сгинув в пучине бесследно, загадочно и красиво. Я уверен, когда он вставил в рот дуло револьвера и положил палец на собачку, готовую спустить заряд, он с необычайной остротой почувствовал на своих ногах лакированные ботинки, вокруг себя дремучий лес, а под собой бездонную пропасть - и с мыслью «страшно шикарно» оборвал жизнь.
Не лучше ли это, чем скончаться в измятой постели, корчась от спазм, обливаясь потом и беспомощно шевеля глазами?!
Итак, мы с Софьей Ивановной приехали на вокзал. Мне стоило больших хлопот установить, что за штемпель на письме, и только разыскав одного почтового чиновника на его квартире и разбудив его, я узнал, что это штемпель почтового вагона, какого - неизвестно. Надо было поехать поговорить с матерью. О письмах мы решили пока ничего не говорить. По дороге мы строили всякие предположения; я был уверен, что Макс покинул поезд на какой-нибудь маленькой станции и углубился в лес. Софья Ивановна сказала, что в таком случае он кончит с собой, конечно, не у станции, а уйдёт далеко, пока возможно, пока хватит сил. Быть может, он и до сих пор ещё жив и всё ещё идёт... Эта мысль меня ужасно поразила: быть может он, постепенно откладывая момент самоубийства, совсем оставит эту мысль и просто уйдёт куда-нибудь и скроется от мира? Переплывёт в Швецию и затеряется в чужих краях? Быть может, он совсем не хотел застрелиться, но хотел сгинуть с глаз мира, зарабатывать хлеб, но не прозаический хлеб петербургских уроков или кинематографов, а хлеб, окрашенный поэзией авантюры, переходить из края в край, ища богатства и издалека наблюдая по газетным урывкам, что делается в похоронившем его Петербурге...
Некоторые обстоятельства подтверждали это предположение - уходя, он одел чистое бельё и хороший костюм; он взял с собой мои письма, которые любил - не как воспоминание ли о прежней жизни? Он взял с собой склянку от мозолей, данную ему мною вчера. Я начинал надеяться.
С его матерью делалось Бог знает что, у Катюши по щекам катились слёзы. Мы с Софьей Ивановной постарались их утешить, затем я поехал домой. Моя мама выражала мне большое сочувствие и поехала со мной на Финляндский вокзал, где я хотел продолжать расследования о штемпеле. Узнал я мало: письмо было брошено в поезд, пришедший в Петербург вчера вечером, а где брошено - этого никто не мог сказать. Я отправился к Софье Ивановне, где застал и дядю Макса, известного артиста. Он находил, что это проявление психической ненормальности.
Вечером мы с Софьей Ивановной опять были на вокзале, привезли с собой портрет Макса, разыскали кондуктора того поезда, с которым мог уехать Макс, и старик-кондуктор признал в портрете пассажира первого класса, ехавшего до Териок. Это давало совсем новую идею. Почему до Териок? Там жил человек, ненавидимый Максом - Захаров. Я сейчас же позвонил Карнеевым и, не распространяясь о Максе, стал вести пустой разговор. Зоя вскоре рассказала, что Борюся вчера был в Териоках, а сегодня благополучно вернулся обратно. Значит, ничего подобного вроде стрельбы в Захарова, а потом в себя, с Максом не случилось.
С этим наши розыски на сегодня окончились, я вернулся домой и лёг спать. В моей отдалённой комнате я чувствовал себя слишком одиноко и предпочёл спать в столовой.
Мать Макса не венчана с его отцом: Макс незаконный сын и не имеет дворянства, о котором говорил; он собственно не Шмидтгоф, а Лавров (по матери) и даже не Анатольевич, а Иванович.
Утром, лёжа в постели, я почувствовал себя одиноким до отчаянья. Вчера боль утраты смягчилась горечью обмана: ведь всё, что ни говорил мне друг, которому я безусловно верил, было ложью! Но теперь я ему всё прощал перед лицом ужаса того одиночества, на которое я был обречён. Правда, того великолепного Макса, каким он мне себя рисовал, никогда не было, но с мифом я расставался без сожаления, я легко мирился с ложностью его блеска. Но Макс погиб, Макса нет, я одинок, и Боже, как я слаб и беспомощен!!
Это ужасное чувство меня покинуло, когда пришёл Карнович и стал проигрывать мне вариации для исполнения на акте. Слава Богу, хоть первая репетиция с понедельника переложена на вторник, а то бы я прямо отказался дирижировать на ней.