Встав в восемь, чувствовал себя бодрым и свежим, а погода отличная. Взяв извозчика, поехал на кладбище. Сторож привёл меня на могилу Макса, которая находилась на финском кладбище, рядом с православным. Ряд бедных могил, белый деревянный крест, окружённый снегом, и на кресте карандашная надпись: «Максимилиан Шмидтгоф». Дав сторожу несколько марок, чтобы он привёл в порядок могилу, когда стает снег, я остался один и долго простоял, глядя на крест и думая всякие думы. Была умная, удивительная голова, был шикарный Макс, был эффектный, художественно задуманный конец - и остался скромный белый крест. Я стоял у креста - и вместе с печалью на душе было какое-то тепло, приятное чувство, что я попал на эту могилу, как будто сама могила была другом. Ослепительно ясный солнечный день, аккуратные ряды могил и шумные манёвры поездов товарной станции, которая лежала внизу пригорка, на склоне которого расположено кладбище - всё это спасало могилу от вида запустения и, снявши шляпу, я пошёл к ждавшему меня извозчику. В вагоне я стоял у окна и ждал, когда мы проедем мимо кладбища. Оно лежало у самого полотна, в нескольких верстах от вокзала, по правую руку, и отлично видно из окна вагона. Сперва следует расположенное по склону пригорка православное кладбище с зелёной церковкой посреди, за ним, отделённое забором, финское, с правильно спускающимися рядами могил. Кресты ясно видны, но я не успеваю увидеть крест Макса - поезд идёт слишком быстро и, приехав в три часа в Петербург, я поехал домой, где завалился спать. Проснулся с головной болью, но всё же занимался фортепиано для завтра и отказался от приглашения Субботина и редактора «Речи» (!){186}, который интересуется мною и передал приглашение через Каратыгина. Я смотрел в дневник, что было прошлым годом в этот день.
В десять часов я был в Большом зале, где состоялась моя репетиция «Фигаро» с певцами, расположенными на стульях на сцене. Я чувствовал себя спокойным, довольно опытным и продирижировал оперой очень прилично, Черепнин был доволен и хвалил, хотя и указал на несколько недочётов. Я боялся, что очень устану, но этого не случилось. Слушателей никого не было, кроме Вегман, которая сидела, забившись в глубине полутёмного зала. Остыв после репетиции, походил по коридорам Консерватории, но Струве не было и я ушёл домой. Проиграл не отходя от фортепиано всю программу и форменно вогнал себя в гроб, хотя «Тангейзер» всё же звучал. А Калантарова говорит, что требование играть программу по частям - отменено, и надо играть всё. Я всё собирался для тренировки пальцев взять на прокат тугое пианино. Походил по магазинам и так-таки ничего не нашёл. Теперь жаль, но всё равно не стоит, поздно. «Сокол», а потом телефон Дамской, которая по обыкновению болтала о всех консерваторских действующих лицах. Для меня было интереснее всего, когда она говорила о Струве, хотя я и не показывал виду. А она рассказывала, что Струве, по-видимому, меня боится и всё ждёт какой-нибудь насмешки или дерзости, надо быть мягким с нею.
Получил корректуру Концерта, которой страшно обрадовался. Взял синий карандаш (ибо, говорят, гравёр не любит, когда поправляют красным) и с удовольствием принялся за поправки. Утром меня пригласила Калантарова на урок Есиповой. Поиграл «Вариации» Моцарта и понёс их. Анна Николаевна как будто бодрее, хотя не сравнить с прежней - как-то похудела и сморщилась. У «Вариаций» дала такой медленный темп, что я пришёл в отчаяние. А сколько шума с моей идеей играть piano и не очень акцентировать, заставила играть forte и сильно акцентировать. Я был несколько разочарован. Заставила сыграть мой Этюд №3, который прошёл очень бойко, и с улыбкой сказала:
- Точно кошки скребутся!
Вернулся в Консерваторию, где Черепнин указал вчерашние недочёты в «Фигаро».