зике, суховатым, но чрезвычайно глубокомысленным, создали
некое воображаемое существо и поочередно пользовались его об
личьем и голосом для выражения присущего им духа издевки.
Существо это, довольно трудно поддающееся определению,
называлось общим, родовым именем Малый и по типу очень на
поминало Пантагрюэля. Оно представляло собой издевку над
материализмом и романтизмом, карикатуру на философию
Гольбаха. Флобер и его друзья присвоили ему все атрибуты жи
вого существа, совершенно реальные проявления человеческого
характера, к тому же усложненные различной провинциальной
чепухой. Шутка эта была тяжеловесная, упорная, терпеливая,
непрестанная, героическая, вечная, как шутки в захолустном
городке или у немцев.
У Малого были характерные жесты — жесты автомата, от
рывистый и пронзительный смех, совсем на смех непохожий,
была огромная физическая сила.
Об этом странном создании, по-настоящему завладевшем
ими и заворожившем их, пожалуй, ничто не даст лучшего пред
ставления, чем традиционная шутка, повторяемая каждый раз,
когда они проходили мимо Руанского собора. Тотчас же один
говорил: «Как прекрасна эта готика, как облагораживает душу!»
И тотчас же другой, изображавший в тот день Малого, отвечал,
пуская в ход его жесты и смех: «Да, прекрасно... И Варфоло
меевская ночь тоже! И Нантский эдикт, и каратели-драгуны —
они тоже прекрасны!»
Красноречие Малого особенно процветало в пародиях на
знаменитые процессы, разыгрываемых в большой бильярдной
отца Флобера при Руанском госпитале. Часа три подряд зву
чали самые уморительные выступления защитников, надгроб
ные славословия живым, потоки непристойных судебных сло
вопрений.
Была у Малого и целая повесть его жизни, к которой каж
дый добавлял свою страничку. Он писал стихи и кончал тем,
что становился содержателем «Дома Фарсов», где бывали
«Праздники дерьма», во время очищения желудка, и тогда по
коридорам гулко раздавались команды: «Три ведра дерьма в
16*
243
четырнадцатый! Двенадцать горшков в восьмой!» Творение,
таким образом, впадало во что-то близкое к де Саду. Удиви
тельное дело этот де Сад, он, куда ни глянь, везде возникает у
Флобера, словно маячит на его горизонте. Флобер уверяет, од
нако, что в ту пору не читал де Сада.
Омэ мне кажется одним из воплощений этого Малого, при
способленным к требованиям романа. < . . . >
Сегодня утром мы отправляемся в скучнейшую поездку для
возобновления арендных договоров, что вот уже год нас крайне
тяготит и заботит.
Перечитывая, или, вернее, впервые читая, в поезде наши до
говоры, мы обнаруживаем, что есть луг, за который нам не вно
сят арендной платы уже шесть лет. А договор заключен на де
вять!
Грустная вещь — скверно обедать в дороге, и притом обе
дать телятиной. По-моему, край, где едят столько телятины, —
пропащий край. У него нет будущего, и я решил при первом
удобном случае продать свои фермы.
Вот и он *, все тот же, по-прежнему заживо погребенный,
по-прежнему погруженный в свои книги, сохранивший свою па
мять, свой блестящий, почти не потускневший в одиночестве
ум, свою неугасшую иронию, рядом с женой, настоящей кре
стьянкой с черными от домашней работы ногтями.
Вся его жизнь, все присущие ему, как любому человеку, ил
люзии и надежды зиждутся на сыне-школьнике, краснощеком
карапузе с тягучим голосом. В том, как родители балуют детей,
есть что-то невыразимо глупое — что-то от животного обожа
ния, которым кормящая мать окружает своего младенца. Тира
ническим выходкам этого мальчишки не подыщешь названия.
Ему все прощается, его за все ласкают. Зная это, он позволяет
себе непрестанно дерзить отцу, и со временем станет, ко
нечно, главной персоной в доме. Я никогда не видел, чтобы так
попирали, так оскорбляли отцовское достоинство. Я страдаю от
всего этого и с трудом сдерживаю возмущение.
Сегодня утром мальчишка устроил отцу отвратительную
сцену по поводу пары новых ботинок, которые он называет
опорками. Он грозил изрезать их перочинным ножом в кол
леже, кричал, что никогда не наденет их; а бедняга отец, тщетно
244
пытаясь его утихомирить, отвечал: «Никогда? Да знаешь ли
ты, сынок, что господин Мартиньяк умер из-за этого слова?»
Наконец мы заключаем новые договоры с нашими ферме
рами, которые играют при этом обычную комедию «Синий чу
лок» * немногим хуже, чем Левассер. А Коллардез из кожи вон
лезет, составляя по всем правилам нотариальный акт.
Беседуя с этим умнейшим и обаятельным человеком, мы
прохаживаемся взад и вперед по зеленой аллее его сада, прямой
как стрела, мы философствуем об оборотной стороне самого
завидного благополучия и о том, как некий червь гложет самых
положительных людей, вроде того миллионера, папаши Лабия,
который говорил, что у него есть все: состояние, здоровье, сча
стье в семейной жизни, — но однажды, в порыве откровенности,
признался Коллардезу, что одно обстоятельство отравило ему
жизнь: ему так и не удалось стать заместителем судьи в Баре-
на-Обе.
Разговор переходит с одного на другое. Мы толкуем о том,
что провинция мертва. Революция призвала в Париж всех спо
собных людей. Все стекается в Париж — и фрукты, и умные