Все мы ждали яростных налетов, ночью на 1-е раза три начинали бухать зенитки, утром был артиллерийский обстрел, но налеты так и не состоялись.
Третьего дня я ходила домой. Елена Ивановна схлопотала в горздраве транспорт для бабушки. При мне за ней приехали две хорошенькие санитарки, рассказали, что в Доме инвалидов хорошо кормят, а это сейчас самое главное. Перед отъездом мы с Lily выпили за здоровье М.Е. винца. А я, как настоящий дистрофик, получив свои майские дары, набросилась на них, плохо прожарила баранину и съела ее, кусок селедки, заедая изюмом. Ночью с желудком произошла катастрофа. Надо побыстрей ее ликвидировать.
6 мая. Я все еще в больнице. Температура 3-го поднялась до 38,1. Все мое обжорство виновато. Но с поносом я справилась постом и черными сухарями, пересушенными почти до угольного состояния. Лекарств никаких в больнице нет именно тогда, когда столько больных мрут от поносов и дизентерии.
3-го в воскресенье утром в седьмом часу был первый налет, тревога, после десяти второй, но взрывов слышно не было. «Soeur Anne, soeur Anne, ne vois tu rien venir», – говорю я опять, глядя на себя в кругленькое зеркальце. – «Je ne vois que le soleil qui poudroie et l’herbe que verdoie»[972], – увы! На душе очень неуютно – из стекла на меня смотрит страшное лицо дистрофика, истощенного до последнего предела. Лицо чужое. Трагические глаза с темными красновато-коричневыми веками и целым рядом складок кругом. Складки от носа, вокруг рта к подбородку, одна и та же у всех истощенных ленинградцев, делающая все лица похожими одно на другое. Красноватый нос, предельная худоба, и на щеках обвисшая складками кожа. Все, что осталось от Анны Пармской (на портрете в Эрмитаже)[973], на которую, по мнению Д.Н. Кардовского и Ф.А. Малявина, я была похожа как две капли воды. «Любовь Васильевна красавица», – говорил Кардовский Тиморевым. Страшно! Неужели не пережить? И быть похороненной в общей могиле. Брр.
В нашей палате лежит глазная больная Прокофьева. Работала на Звенигородской улице по уборке трупов. «Страшно небось?» – спрашиваю я. «Чего страшно, – говорит она, – они и на мертвых не похожи (она сильно окает), жидкие какие-то, не костенеют. Зимой – ну, замерзали, а теперь в них и костенеть-то нечему. Нагрузим полный грузовик – и на Волко-во. А там канавы машинами взрывают и всех один на одного». Эх – без креста![974]
Звоню вчера Наталье Васильевне, говорю, что хочу выписаться домой, чтобы успеть сделать предсмертный автопортрет дистрофика.
Она получила телеграмму от Алексея Николаевича: он посылает ей посылку с узбекской делегацией. Дело в том, что Н.В. хлопотала в Ленсовете об усиленном пайке; ей отказали, посоветовав обратиться лично к Толстому, все знаменитости-де посылают своим родным продукты в авиапосылках. Тогда Н.В., спрятав гордость в карман, телеграфировала А.Н.: в пайке отказано, пришли и т. д. Советует мне обратиться к Юрию. Не могу.
А вдруг выкарабкаемся?
Почитаю-ка «Faust’а».
Здесь, в больнице, я в первый раз прочла всего «Фауста» на немецком и наслаждалась.
Ihr naht euch wieder, schwankende Gestalten…[975]
26 мая. Шла утром в 8 часов завтракать. На Кирочной, около Дома Красной армии, меня перегнала женщина, которая везла покойника в детской плетеной коляске на рессорах. Мертвец, зашитый в простыню, был посажен в колясочку, голова перевешивалась и качалась из стороны в сторону, т. к. коляска сильно пружинила, ноги почти упирались в грудь женщины. На ней был темный костюм и какая-то шляпчонка; поверх чулок серые голубоватые носки, спускавшиеся на туфли. Мертвец прыгал, почти танцевал в колясочке. Мы ко всему привыкли, но это зрелище было необычно и отвратительно, и страшно в своем гротеске. Две бабы везли воду; они остановились и разразились бранью. «Ну можно ли так надругаться над покойником?» Мертвец меня перегнал и повернул по Пантелеймоновской [Пестеля].
Была сегодня в Комитете по делам искусств, просить какой-нибудь поддержки в питании. Это стыдновато, но «стыд не дым», все этим пользуются (Зак, Валериан Михайлович). Видела там Бартошевича. Он собирает матерьялы и пишет книгу или большую статью о патриотических настроениях в русском театре, – точного заглавия не помню. «Я упиваюсь этой работой, она мне дает силы. Полтора месяца зимой провалялся, жена все продавала и покупала продукты, выкарабкался и с увлечением работаю. Важно, чтобы к окончанию войны иметь что-то в портфеле. Морально важно».