занятые сейчас выработкой у себя хорошего вкуса, наконец при
обретут его, в Европе не останется в продаже ни одного пред¬
мета искусства — американцы все скупят.
На этом обеде был интересный молодой человек, некто
г-н Тронкуа, который увлекается серьезным изучением китай
ского и японского языков и намерен посвятить свою жизнь
углублению познаний в этих языках, ехать в Японию... Он в
восторге от китайского языка, непосредственно отражающего,
по его мнению,
дельно сокращая все ненужности западных языков.
Сегодня утром визит Монтескью-Фезансака, который принес
мне свой огромный роскошный ин-кварто, свою поэтическую
глыбу *. Почти два часа подряд гулким голосом, исходящим из
хилого нервного тела, он несет какую-то бредовую историче
скую галиматью, в духе Шарантона, объясняя мне
воспетой в рифмах и арабесках на бумаге, в этом дифирамбе
четвероногой ночной птице прославляются великие одержимые
от Навуходоносора до герцога Брауншвейгского, до самого Мон
тескью, под анонимом. Чушь страшная, но чувствуется ум и та
лант. Есть даже не лишенная своеобразия сцена посещения
Сен-Клу императрицей; скрыв лицо под вуалью, она проходит
по разрушенному дворцу, где небесная лазурь заменила рос
пись на потолках, и обращается к гиду, водящему по дворцу
иностранцев. Поэт показывает это в следующих строках:
Отлетели с лица вуали,
Побелевшие губы шептали:
«Вы меня узнаете, Жан?»
О, боже мой! если бы Монтескью-Фезансак был человеком
богемы, вроде Вилье де Лиль-Адана, если бы это был завсегда
тай пивнушек, его, быть может, признали бы необыкновенным
поэтом. Но он знатного происхождения, богат, принадлежит к
свету и прослывет только чудаком.
Уезжаю в Шанрозе.
Пока я, перед завтраком, прогуливаюсь под руку с Доде, он
говорит, что недавно нашел свои юношеские письма; живя где-
то в глуши на юге, вдали от всяких литературных влияний, в
539
1859 году он писал своему брату, что в литературе существует
только один серьезный жанр — роман, но сам он еще недоста
точно созрел, чтобы за него взяться.
Он добавил: «И все же, когда мне было пятнадцать лет, я
написал один роман, он затерялся; брат считал его прекрасным,
на самом деле он был просто глуп... Но что верно, то верно:
свою первую вещь я извлек из самого себя». Затем, помолчав
немного, он продолжал: «Это действительно любопытно. У меня,
начиная с тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года, — с вами
я тогда еще не познакомился, — были маленькие тетрадки, были
заметки, которые я заносил изо дня в день, конечно не такие
подробные, как ваши, но, в общем, это тот же самый метод
работы... А вот у молодых, по крайней мере у тех, кого мы
знаем, я не вижу никакого собственного, своеобразного метода».
Когда с Золя заговаривают о книге, посвященной Лурду *,
над которой, по его словам, он сейчас работает, Золя говорит
приблизительно следующее:
«Я очутился в Лурде в дождь, в проливной дождь, и все
приличные номера в гостинице были заняты. Настроение у
меня испортилось, мне захотелось завтра же утром уехать от
туда!.. Но я на минутку вышел... и вид всех этих больных, увеч
ных, вид умирающих детей, которых принесли к статуе, людей,
распростершихся на земле в молитвенном экстазе... вид этого
города веры, порожденной галлюцинацией четырнадцатилетней
девочки, вид этого средоточия мистики в наш век скептицизма...
вид этого грота, этих ущелий, этих полчищ пилигримов из Бре
тани и Анжу...»
— Да, — замечает г-жа Золя, — это было колоритно!
Золя с резкостью продолжает: «Не в колорите дело. Волне
ние душ — вот что надо передать... Ну так вот, это зрелище
меня захватило, так взяло за душу, что, уехав в Тарб, я две
ночи напролет писал о Лурде».
Альфред Стевенс пришел на обед со своей хорошенькой доч
кой; ее чуть порочные глазки были такими печальными, что в
тот момент казались только прелестными.
И с четырех до десяти часов художник сыпал забавными
540
анекдотами о литераторах, живописцах и разных других людях,
прерывая себя поросячьим хрюканьем.
«Именно я, — сказал он, — принес обоим Дюма «Госпожу
Бовари». Дюма-сын сказал: «Это ужасная книга!» Что же ка
сается Дюма-отца, то он швырнул книгу на пол, говоря: «Если
уж это хорошо, то все, что мы написали с тысяча восемьсот три
дцатого года, ничего не стоит!»
Затем он обрисовал нам дуэлянта Шолля, который, боясь
всего на свете, носит при себе целый арсенал револьверов, кар
манных американских кастетов, тростей со спрятанной внутрь
шпагой, однако дерется отважно, а в день дуэли, отправляясь
к месту встречи с противником, набивает карманы корпией и
медикаментами!
Он продолжает рассказ, коснувшись любопытных обедов в
гаврском ресторане с участием Коро, Руссо, Милле, Диаса, Ку
тюра. Он говорит: «Однажды Кутюр зашел за мной, чтобы вме
сте пообедать, зашел в мою тогдашнюю маленькую комнату,