Написал фельетон о Квитко — неважный и поверхностный*.
Сегодня, кажется, начинают печатать мою книгу «От двух до пяти». Лида больна гриппом. Коля тоже.
Сегодня М. Б. купила картину Коровина.
18/II. Был на блинах у полярника Самойловича. Видел его племянника Женю (3 1/2 лет), который указывает на карте и Копенгаген, и Ленинград, и Новую Землю, и Северный полюс, и Камчатку, и Сахалин.
Жена Самойловича жалуется, что Отто Юльевич Шмидт всячески душит Рудольфа Лазаревича. Уже два года не пускает его за границу.
21/II. Вчера нагрянул на меня Цыпин. Очень сладко и любовно предложил мне выбросить из программы несколько моих книжек. «Нельзя. Нельзя. По настоянию Ц. К.». Он ожидал отпора с моей стороны. Но я сказал: сделайте одолжение. Оказалось, что выбрасывать нечего, но я с радостью пожертвовал книжкой «Ко- тауси и Мауси» и «Путаницей».
Мы это делаем, — пояснил мне Цыпин, — для того, чтобы иметь возможность сократить Маршака. В Ц.К. не понравилось, что он захватил всю бумагу. Кроме того, по этому поводу группа писателей подала докладную записку. И вот мне дано поручение снять с плана 50 процентов книг Маршака.
Тут пришла Сафонова и принесла рисунки к Айболиту. Рисунки удались ей очень: в них много литературной выдумки, они не торчат в стороне от книги, а прочно спаяны с ней, придают книге много женского уюта и тепла. Но Цыпину главным образом понравился модный теперь реализм. «Вот что нам надо!» — закричал он (т. к. ЦК требует у него теперь реализма). От радости он сразу удвоил гонорар Сафоновой, дал вместо 50 рублей за каждый рисунок — 100 рублей, а рисунков там будет около сотни.
Потом пришел Алянский. Цыпин рассказал, что 1936
решено ликвидировать ленинградскую редакцию, и очень скоро: сюда назначается некий Светлев, редактор газеты в Иваново-Вознесенске, который прибудет сюда через несколько дней, он должен с течением времени отстранить Маршака от редакционной работы.
22/II. Видел вчера Маршака. Горький поручил ему создать новый журнал — для юношества, детей и родителей. Маршак мало способен к такой работе, так как он лишен каких бы то ни было идей и чего бы то ни было творческого. Но он взялся за нее ретиво, по своему старинному способу: собирает заседания, собрания, говорит с каждым на всех перекрестках и ловит чужие идеи. Шум вокруг этого страшный, и через месяц на съезде Комсомола он будет говорить: «Я и Горький», «Мы с Горьким».
С Цыпиным и Алянским был вчера в Петергофе у Конашеви- ча. Его этюды (виды из окна) изумительны — особенно те, что на японской бумаге. И портреты. Но чудак Конашевич все это добро держит под спудом — черт знает где — в комоде — и не выставляет.
Вчера меня вызвали в Гослитиздат. Оказывается, печатание моей книги отложено до марта!!! Выйдет она только в апреле!! Повторяется история с «Искусством перевода».
Сижу над Репиным.
25/II. Великолепную вещь предложила мне редакция Детиз- дата. Собрать любовные песни, романсового типа — для подростков, чтобы отбить у них охоту от цыганской пошлятины. Я с радостью выбираю у Фета, у Полонского, у Анны Ахматовой, у Бориса Корнилова. У каждого лирика. Ничего нету Мея, хотя я перелистал его из строки в строку.
22/III. Я в Петергофе. Работаю над Репиным — над своей статьей о нем, которая кажется мне и фальшивой, и плоской. Нужно как-то расцветить, усложнить, обогатить. 20-го выступал в Союзе Художников. Совершенный позор: собралось человек до двухсот — невежественных до последней степени и плохо рисующих. Считалось, что я буду [оторвано несколько строк. — Е. Ч.]... что зря я прервал свой отдых в Петергофе, зря так долго готовился к этой лекции (я даже гулять не ходил, обед подавали мне в комнату, и я даже во время обеда писал), что то слово «художник», которое до сих пор было полно для меня чарующего смысла, — теперь наполнено иным содержанием. Даже Бродский по своей духовной организации выше, сложнее, культурнее их. Даже Сварог перед ними —
1936 Рембрандт. И в этом нынешнем походе на Лебедева,
на Тырсу и проч. все дело вовсе не в линии ЦК, а в том, что вся основная масса середняков-художников, в сущности, бездарные мазилки —
Без божества, без вдохновенья.