Георгию Нестеровичу 82 года. А он читает чешскую брошюру — со словарем — о положении больничного дела в Чехословакии. И говорит: «Какой чудесный народ. Всю систему охраны здоровья детей они позаимствовали у нас, и глядите: уже во многом перегнали нас!»
Читал Стивенсона о дневнике Pepys’a* — и там нашел поразительное место: обо мне и М. Б. Все (за исключением злой характеристики жены Pepys’a) слово в слово относится ко 1955
мне и к ней (стр. 226).
Меня тянет не только на могилу к М. Б., но и в могилу. Как будто высунулась из могилы рука и тянет меня, тянет с каждым днем все сильнее, и я не сопротивляюсь, не хочу сопротивляться, не имею воли к жизни, и вместо всех книжонок, которые я хотел написать, мне по-настоящему хочется писать завещание.
Я заставляю себя интересоваться своими «Бибигонами», «От двух до пяти», но на самом деле я наэлектризованный труп.
Сейчас подавальщица спросила меня: «не знаете, что сегодня идет в телевизоре?» И мне показалось странно, что есть люди, которым это интересно. С того дня, как я смотрел с М. Б. телевизор (8-го февраля), он для меня перестал существовать.
1 апреля 55. Ну вот, Корней, тебе и 73 года!
До сих пор я писал дневник для себя, то есть для того неведомого мне Корнея Чуковского, каким я буду в более поздние годы. Теперь более поздних лет для меня уже нет. Для кого же я пишу это? Для потомства? Если бы я писал его для потомства, я писал бы иначе, наряднее, писал бы о другом и не ставил бы порою двух слов, вместо 25 или 30, — как поступил бы, если бы не мнил именно себя единственным будущим читателем этих заметок. Выходит, что писать дневник уже незачем, ибо всякий, кто знает, что такое могила, не думает о дневниках для потомства.
Вчера читал «Tramp abroad» — и с прежним восторгом «The Awful German Language»1. Эта глава кажется мне одним из лучших произведений Твена. Никогда ни одна филологическая статья не вызывала такого хохота. Написать веселую статью о лингвистике — сделать грамматику уморительно смешной — казалось бы, немыслимое дело, и однако через 50 лет я так же весело смеялся — читая его изыскания. И с омерзением думал о Мендельсоне, напечатавшем книжку о нем: этот клоп проглядел его всего — целиком — и заметил только его «оппозиционные» мысли. Вместо портрета дал только одно ухо — или, может быть, одну бровь, да и ту раздул до гигантских размеров. То же он сделал и с Уитменом. Читатель не так заинтересован политическими убеждениями юноши Уитмена, как воображает Мендельсон, и вообще политические убеждения — это бровь Уитмена, а не Уитмен. Подумайте об идиоте, который стал бы характеризовать поэзию Фета политическими его убеждениями.
1955 Но тут приехали: Коля, Марина, Люша, Таня
(Погодина), Митя, Гуля. Люша привезла чудесную палеховскую шкатулку, Марина подушку с «родословным древом», но Коля самое лучшее — свой роман «Балтийское небо» — «только показать, ибо это сигнальный экземпляр». Очень хорошо отпечатанная, солидная книга, первые 15 тысяч, за которыми последуют 30.000, за которыми последуют 85 тысяч экземпляров «Советского писателя». Это большая победа Колиного таланта, которому наконец-то удалось пробить стену равнодушия, окружавшего его столько лет!
2-го апреля. Ночь спал с нембуталом. Голова, как пятка. Ни строки написать не могу. Правил «Феофила» и «Грегуара» Толстых, потом гулял с Ив. Вяч. Якушкиным, внуком декабриста. Он в разговоре назвал Твардовского грубияном и нахалом. Оказывается, М. Ф-на, кропающая самодельные стишки, решила показать их Твардовскому (живя в Барвихе) — и Твардовский забраковал их самым невежливым образом. Спрашивается, что же ему было делать? Теперь Якушкин хочет вызвать и меня на такую же грубость.
4 апреля. Вчера подошел ко мне министр строительства электростанций Федор Георгиевич Логинов и сказал:
А я учился с вашим сыном Борисом. Федя Логинов
Туполев человек очень грубый — и сделавший из грубости манеру поведения. Вроде Ахравердовой. Мне он вчера говорит:
Вот постригся и стал на человека похож. Я:
Боюсь, что вам даже стрижка не поможет.
Поневоле грубостью вызывается грубость. Когда к нему стучится в дверь докторша, он рявкает:
Давай! давай!
Тем поразительнее его нежнейшая привязанность к внучке, с которой он обращается слащаво и — я сказал бы — благоговейно… На дверях у меня часто вывешивается бумажка СПЛЮ. Весь мой коридор — албанка, гречанка, семья Якушкиных — относится к этой бумажке с большой деликатностью. Если написано «Сплю», говорят шепотом, ходят без шума. А Туполев, проходя, нарочно стучит в мою дверь кулаком.
вым, и он открылся мне с новой стороны. Он впер- 1955
вые сбросил с себя шутовство, говорил серьезно и вдумчиво — и я слушал его с восхищением. Сильный, широкий, неутомимо работающий ум. Говоря с ним, я сделал ужасный промах. Зашла речь о Мих. Кольцове. Вспомнили самолет «Максим Горький», и я сдуру сказал: «это было довольно нелепое сооружение». Он помолчал и без всякой запальчивости гордо и веско ответил:
— Этот самолет строил я.