– Глория, почему ты плачешь? – удивлённо спрашивает Соня у пространства, глядя прямо перед собой невидящим взором.
– Глория? – переспрашивает дежурный, услышав странное имя, и тут же орёт в рацию: – Машину вот только угнали! Спускайся, говорю! На выезд! – и патрульно-постовым: – Чо за особа?
– Чо-чо, – передразнивает старший. – Вызывай карету, чо…
– Глория… – Соня будто не здесь, слёзы жемчужинами катятся по грязным щекам.
…Проводив скорую, сержант созерцает стул, на сидушке которого блестит лаковым красным кровь, и посередине него вдруг появляется крупный отпечаток кошачьей лапы, и ещё один, а далее слышится глухой звук, и следы продолжаются цепочкой в сторону выхода. Сержант жмурится, открывает глаза – ничего. Только сгусток на стуле.
– Надо пойти поспать, – бубнит он, нахмурившись.
Удар!
На загаженной общаговской кухне сразу на трёх конфорках, источая вонючий жар, булькает бак с серыми простынями. Влажный воздух пропитан запахом невысыхающих полотенец, гнилого лука, стирального порошка и сигаретным дымом, – возле открытой форточки курит Грымза, стряхивая пепел в банку из-под шпрот, набитую доверху окурками.
За окном вторые сутки подряд льёт, как из ведра.
Шаркая шлёпками по загаженному линолеуму, в проёме двери появляется Зойка – раздражённая и больная.
– Кирусь, угостишь сигареткой? – заискивающе просит она. – Расскажу чо.
Грымза меряет её любопытствующим взглядом, отмечает ехидную хитрецу, отражающую интересную и пока ещё не раскрытую тайну, и неторопливо вытаскивает из початой пачки сигарету. Протягивает, даёт прикурить.
Зойка затягивается и так долго держит в себе дым, смакуя его лёгкими, что выдыхает прозрачный воздух.
– Слыхала? – наконец делится она, сощурив глаза. – Сонька-то наша… Того! Съехала с катушек! Вчера к нам тёпленькую из приёмного и привезли.
– Ты гонишь! – Грымза недоверчиво морщится.
– Вот те крест! – Зойка суетливо крестится, невпопад тыкая рукой с зажатой в ней сигаретой в воздухе, а другой почёсывая лобок. – Сначала вены себе покромсала на обеих руках, ага. Прям до мяса, вкруговую. Скоряки сказали, что шрамы зажили сами, безо всяких швов, пока её в машине из ментовки везли! Мутная, короче, история. А ещё бегала, говорят, голая у новостроек и бригаду ментов избила. Совсем кукуха того! Наширяли её, да к нам, – и она глубоко затягивается, блаженно жмурясь.
– То-то я смотрю, её давно не было не видно.
Грымза с усмешкой выпускает в банку длинную сосульку слюны и суёт туда чинарик, – тот коротко пшикает.
– Да она как отошла, чуть двери башкой не вышибла! Откуда только силища взялась? По коридору как ломонётся! Я на неё! Как зверь психованный! Глаза бешеные! Как швыранёт меня в стену! – Зойка часто-часто кивает, поддакивая себе же и потирая плечо. – Всем составом заламывали, на вязки положили, наширяли. Так она чуть кровать не погнула. На уколах теперь. Всё бредит про пещеру и драконов каких-то.
Грымза так вздрагивает, что опрокидывает банку с окурками, – с грохотом всё летит на пол, катится, рассыпается на полкухни.
Удар!
Через полгода терапии Соня окончательно перестала слышать Глор, и лишь обрывочные мысли напоминали ей про Виду.
Что такое закрытое отделение?
Это капельницы, жестокие медсёстры, уколы. Никого не впускают и не выпускают. Окна с решётками, ограждающими нормальный мир от ненормальных людей.
Там, снаружи, виднеется тень от здания и щербатый асфальт, не просыхающий от дождя. К осени листья клёна украсили его жёлтыми пятнами, а ещё через месяц всё засыпало ровным белым.
Отойдя от окна, Соня ложится в постель. Светлые стены, белые халаты, белое постельное и теперь ещё белый снег, – этот мир оскорбительной белизны лишь усугубляет депрессию. Белый цвет превращается в цвет ослепительной боли.
По коридору ходить нельзя.
В палате десять человек, – тоскливо воют, бормочут, кричат. На соседней кровати худющая девочка, накрыв одеялом голову, качается и заунывно поёт, – с её поджатых ног сползают гольфы – тонкие, с дырками, бледного цвета. Она уже дней пять ничего не ест. Все руки истыканы, в синяках от капельниц, и вен уже не найти.
Слёзы и просьбы о помощи не котируются никак – это признак сумасшествия, но и только. Плачь, сколько хочешь. Холодно. Мёрзнут пальцы – и рук, и ног.
Открытый, без дверей и перегородок клозет. Прямо из коридора можно видеть, занято там или нет. Унитаза три – все в засохшем говне и грязи.
Буйных кладут в одиночку, привязывая ремнями к кровати, – кровать привинчена к полу. Горластым или упрямым делается укол, уносящий в иную реальность, где всё двоится, троится, плывёт, – и жизнь превращается в существование: поспал, поел, сходил в туалет. Поспал, поел, сходил…
Соня оказывается и горластой, и упрямой, и буйной. Точно дикая кошка, она клацает зубами, кидается и шипит. Сопротивление задавливают в первый же день – быстро, профессионально.
«Вяжи!»
Её тащат волоком, растрёпанную и вспотевшую, одетую в белую рубашонку, которая задирается, обнажая следы от глубоких расчёсов. Наступают на волосы. Переволакивают через порог так, что она стукается головой.