анекдотов, лучше всякой информации дающих представление о положении в рейхе.
"Хайль Гитлер, благодарю за внимание", -- сказал он и повесил трубку.
Так обычно он кончал телефонный разговор, имея в виду, что все гостиничные
телефоны подслушиваются. Кажется, впервые за все это время я искренне
улыбнулся. Теперь-то я и сам верил, что телефон мой находится под слежкой.
Обо всем происходящем в Германии мы с моим другом думали одинаково.
Кстати, он был как раз тем единственным человеком, которому я рассказал о нашей студенческой проделке.
"В тысячелетний рейх я не верю, но на наше поколение его хватит", --
говорил он обычно, когда об этом заходила речь. Как и все люди, склонные к
юмору, он был пессимистом. В последний год, судя по Восточному фронту,
получалось, что он переоценил возможности рейха. Когда в предыдущий его
приезд я ему сказал об этом, он возразил.
"Наоборот, -- сказал он, -- недооценил безумие Гитлера".
Мы встретились в вестибюле гостиницы. Как только вышли на улицу и
отошли на безопасное расстояние, я ему сказал:
"Ну начинай. Гитлер входит в бомбоубежище, а там..." "Мой бог! -- воскликнул он. -- Сейчас анекдоты про бомбоубежище
рассказывают только вахтеры. Сейчас в моде анекдоты из цикла "Ковроед".
"Это еще что такое?" -- спросил я.
"Слушай", -- сказал он и стал выкладывать один за другим анекдоты этого цикла.
Суть их состояла в том, что Гитлер, прослушав донесения о новых
поражениях на Восточном фронте, как будто бросался на пол своего кабинета и
начинал грызть ковер. Мы прошли несколько кварталов, а он все рассказывал
анекдоты из этого теперь уже поистине неисчерпаемого цикла. Навсегда
запомнился последний анекдот, хотя он был далеко не лучшим.
Так вот. Гитлер входит в магазин и покупает новый ковер.
"Вам завернуть или здесь будете грызть?" -спрашивает продавец.
Только это он произнес, как из-за угла вышел нам навстречу мой
гестаповец. Я растерялся, не зная, здороваться с ним или нет. В следующее
мгновенье сообразил, что этого делать не надо, и вдруг замечаю, что мой
товарищ и он кивнули друг другу.
Мы прошли. У меня потемнело в глазах. Он продолжал что-то говорить, но
я ни одного слова не понимал. Голос его доносился откуда-то издалека...
Лихорадочные мысли пробегали у меня в голове. Он работает в гестапо... Они
вызвали его как свидетеля... Меня расстреляют...
И все-таки у меня была последняя надежда, что гестаповец оказался его
случайным знакомым. Может быть, он с ним встречался по какому-то судебному
делу. Недаром он мне говорил, что они вмешиваются не только в политические, но и в уголовные дела...
Но как это проверить? И вдруг мелькнула догадка. Очень просто! Надо
прямо спросить у него, и все. Если он с ним знаком случайно, он мне скажет,
кто он такой, а если он с ним знаком профессионально, он, конечно, что-нибудь придумает.
"Кстати, с кем это ты поздоровался?" -- спросил я у него через
несколько минут. Господи, как я ждал его ответа, как я обнял бы его, если бы он мне сказал всю правду!
"Да так один", -- ответил он с деланной небрежностью.
Я почувствовал, как он на мгновенье замялся. Дальше все шло как в
тумане. Объявили воздушную тревогу. Мы побежали. Возле одного разрушенного
дома мы увидели старое, осевшее с одной стороны бомбоубежище.
Он втолкнул меня в дыру и сам скатился за мной по бетонным ступеням.
Наверху залаяли зенитки. Где-то не очень близко упала бомба, и я
почувствовал, как страшно покачнулась под нами земля. Постепенно огонь
зениток переместился в другую часть города, и оттуда глухо доносились разрывы бомб.
Как ни страшно, думал я, погибнуть от бомбежки, все-таки неизмеримо
страшней погибнуть от руки гестапо. И дело не в пытках. В этом есть что-то
мистическое. Это так же страшно, как быть задушенным привидением.
Может быть, дело в том, что тебя отделяют от всех и наказывают от имени
целой страны.
Что я, в сущности, сделал? Я написал о том, что каждый грамотный
человек знал и так. Разве я придумал законы немецкого языка? И почему то,
что видит каждый в отдельности, нельзя увидеть вместе? Но главное, откуда
это чувство вины? Значит, я когда-то молча, незаметно для себя принял
условия этой игры. Иначе откуда взяться этому чувству?
Мы все еще сидели на холодном бетонном полу, усеянном обломками
кирпича. В полутьме казалось, что пол заляпан лужицами крови.
"Ну и черт! -- сказал он и начал отряхиваться.
-- К этому, видно, нельзя привыкнуть".
Он порылся в пальто и вынул пачку сигарет. "Закуришь?"
"Нет", -- сказал я.
Он несколько раз щелкнул зажигалкой. Закурил. И вдруг в полутьме рядом
со мной озарилась светом сигареты его круглая голова. Отчетливо обведенный
огнем силуэт головы. Как мишень, неожиданно подумал я, и голова погасла. Я
сам не отдавал отчета в своем решении. Еще три раза озарится его голова,
решил я, и я это сделаю. И все-таки после третьего раза я решил спросить у него опять.
"Слушай, Эмиль, -- сказал я, -- кто с тобой здоровался на улице?"
Видно, он что-то почувствовал в моем голосе. Я сам вдруг почувствовал
мокрую кровавую тишину бомбоубежища. В этот миг с потолка между бревнами
стала осыпаться струйка земли. Было слышно, как песчинки,