Я закрыла за собой дверь и устроилась на ковре, наблюдая, как Арден сосредоточенно доплетает сложную и бессмысленную на вид сеть чар. Знаки на коже легко отзывались на прикосновение, а иногда, кажется, даже на взгляд; пальцы быстро-быстро перебирали воздух – казалось, он не чаровал даже, а играл на невидимом органе. Слова выходили у Ардена легко и естественно, будто изначальный язык был ему роднее обычного.

– …чтобы корень горя был вырван до самого рубежа дна… чтобы все его тело обратилось в молчаливый прах, кроме одного семени… и это семя нашло сердце своего создателя и там проросло.

Прищурившись, я могла видеть, как полупрозрачные нити чар висят в воздухе волшебным, дышащим кружевом, мерцая голубоватыми искрами смыслов и искаженным перламутром отражений. Дивная мозаика, в которой каждый элемент так прекрасен, что общая картина ускользала от взгляда: знаки цеплялись друг за друга, переплетаясь, сливаясь, и светящиеся линии на коже тянулись к ним, делая Ардена продолжением его странного колдовства.

Он осмотрел критично создание, а потом махнул рукой:

– Так.

Чары, вспыхнув, развеялись. И только тогда я заметила на столе раскрытую мятую тетрадь с какими-то записями, – видимо, студенческие упражнения.

– Красиво, – очарованно сказала я.

– Двенадцать минут, – недовольно возразил Арден, кивнув на часы, – а надо бы восемь. Так что ты хотела? Про мое место?

Я кивнула, все-таки почувствовав неловкость.

Но Арден никак не укорил и даже не стал шутить:

– Хорошо.

<p>LXII</p>

Когда колдуны впервые попадают на материк, они часто оказываются шокированы разнузданностью и невоздержанностью местных. Лунные порой гуляют, легкие и одетые исключительно в струящийся газ и перья, а затем забывают свое тело на газоне, отправившись заглядывать в глаза парковых статуй; двоедушники обнимаются и обнюхивают друг друга при встрече, обращаются на улице и склонны к «разврату».

Даже в Огице, где местные правила вынуждают народы подстраиваться друг под друга, чопорные колдуны иногда осеняют себя знамением Тьмы и переходят на другую сторону улицы. «У вас нет ничего святого», – передразнивала Ливи свою матушку, которая так и не смогла жить в суете и грязи города.

Не знаю, что насчет святости, но понятие интимного у нас, конечно, есть. Просто это не тело, – что толку заматывать его в тряпки и беречь от глаз, если периодически обрастаешь шерстью?

Совсем другое дело – твое место.

Так получается, что об этом не принято говорить. Все знают, что оно есть у каждого двоедушника; но рассказывать неловко, неудобно, и только родители упоминают что-то такое расплывчато незадолго перед Охотой. Мама называла свое «точкой покоя» и говорила о небе, о ветре, о свободе и чувстве маяка; папа гудел неразборчиво: бежим за зверем.

Дети, конечно, шепчутся, – но то глупые разговоры. Арса, моя школьная подруга, которая потом поймает выдру, говорила, будто твое место – это, дескать, обязательно вывернутый шар, как будто зверь живет в огромном мыльном пузыре. А Медара говорила, что вместо луны там должен быть прекрасный бездонный глаз с ресницами-копьями, и если он сочится кровью, значит, Полуночь тобой недовольна.

Свое место рисуют на картинах – в школе мы ездили в районный музей, где занудная экскурсовод водила нас среди пасторальных пейзажей и удушающе-ярких утопий, рассказывая что-то об «авторском видении» и «откровенности». В соседнем зале выставляли погодные артефакты, и я сбежала туда при первой же возможности. На уроках литературы о своем месте говорили через призму художественных приемов: оно, мол, помогает автору глубже раскрыть душевные состояния персонажей, и между местом и этапом жизни героя нужно видеть внутреннюю рифму.

Не знаю, что там с рифмами, но у меня самой со своим местом не было ни глубоких отношений, ни какой-то особой связи. Прикрыв глаза или просто расслабившись, я могла видеть, как ласка сонно зевает, вцепившись коготками в тусклую кору поваленного дерева. Когда-то это дерево было дубом, но давно о том позабыло; кора высохла и подгнила; ствол трухлявый, с вздернутых в небо корней свисают комья земли, и из них и мшистой мелкой зелени пробиваются неуверенные ростки.

Зимой они все умирают.

Иногда, по весне, когда что-то внутри свиристит и мечтает о тепле, ласка гуляет по стволу туда-сюда. И тогда можно заметить, отчего дерево упало: там, где ствол когда-то тянулся ввысь, – черные обугленные следы.

Когда я оборачиваюсь, я оказываюсь там же, в безжалостном мертвом тумане, под которым не видно земли. Там некуда бежать и нечего разглядывать. Там нет ни мыльных пузырей, ни глаз Полуночи, ни шелеста ветра, ни звуков реки – ничего; пока ласка буянит, я сижу в тишине, обняв колени руками, а кора болезненно впивается в кожу ягодиц.

Перейти на страницу:

Все книги серии Долгая ночь

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже