Была романтика. Была трагедия. Была жизнь. И шапки облаков, и выплывающие из них, заливаемые розовым светом, черные склоны гор. И длинное заколодевшее бревно в потеках красно-бурого цвета, рваном камуфляже, лежащее на провисающей плащ-палатке. И горячая булка хлеба, дурманящая одним своим запахом, первая за несколько недель. И много всего другого.
И не понять девчонку, выросшую среди разрухи, боли, страха, разбитых надежд и прочего дерьма, Морхольд просто-напросто не мог. Все случается в первый раз. И когда видишь неприкрытое зло, с его самым обыкновенным и заурядным оскалом, невозможно просто взять и спокойно отвести взгляд. Если, конечно, ты человек, и у тебя, у твари божьей, все-таки есть душа. Какая-никакая, трусливая или отважная, черная или имеющая огромные белые крылья, но есть.
На платформе молчали до самой Кротовки. Изредка, по режущему слух ревуну, идущему от головных вагонов, «Утесы» били в густую чернильно-черную смоль, сгустившуюся вокруг состава. Из темноты ревели, завывали и хрипели. Но поезд шел через ночь, разрезал ее сталью и желтыми сполохами прожекторов.
Дарья успела задремать, когда Морхольд растолкал ее, ткнув рукой в небо. Впереди, совсем недалеко, уже угасали зеленые ракеты. Кротовка, форпост кинельской крепости, встречал состав спокойствием и безопасностью.
Морхольд всматривался в приближающуюся станцию. Прогрохотал небольшой мост, полетели развалины домов. Локомотив шипел, тормозя. Дарья дернула его за рукав. Он посмотрел на нее и что-то неприятное, скользкое и темное, закрутилось внутри живота. В глазах, смотрящих на него снизу, плескался не просто страх. Било, ощутимо сильно, животным ужасом.
— Что? — Морхольд наклонился к ней. Поезд почти остановился. Грохнуло и ударило вспышкой и тут же, сбоку, грохнуло ревом. Люди, только что довольно обнимающиеся и радующиеся концу поездки, полетели друг на друга. Платформа заскрипела, чуть накренившись. Грохнуло еще раз, в щепки и хлам разлетелся еще один бронированный вагон.
— Они здесь. — Шепнула Дарья. — Они знают, где я.
Дым всегда пахнет по-разному. Когда горят, скручиваясь и тут же обугливаясь, старые газеты. Или когда раскрываются от жара, на миг, на краткое мгновение, становясь крохотным костром, книги. Или трещащие, поднимающиеся вверх и скручиваясь в секундное торнадо, сухие желтые листья. Или от куска хорошего, здорового, не так уж сильно кишащего яйцами гельминтов мяса. Не говоря про полыхающие автобусы и машины, набитые под завязку людьми. Дым всегда разный.
Азамат любил дым. Тогда, в прошлой своей маленькой жизни. Так уж повелось, как-то сложилось, и вышло. Родители не могли сидеть на месте, ни одних выходных в городе, куда-то, лишь бы не сидеть на месте. Сколько ему было тогда? Пять-шесть? Своего точного возраста он никогда и не знал. Так, навскидку. Азамат, фамилия такая-то, жил на Жукова, родился… не помню. А что мог запомнить детский ум? Ведь вот, рядом, протяни к ней ладошку, мама. Сидит на сиденье, улыбается, смотрит в окошко или на него. Отец, тот глядел на дорогу. А она стелилась и стелилась вперед.
Родина казалась необъятной. Синева вверху. Прозрачная глубина края небосклона. Буйная зелень травы и лесов. Азамат изредка радовался той, оставшейся позади, Башкирии. Настоящей, живой, прекрасной, доброй и мягкой.
От заправки и до следующей. От придорожного кафе до маленького магазинчика игрушек. Со станции ТО, заменив масло, до горнолыжки. Хотя он тогда не знал и сотой доли названий, имен, обозначений. Просто хорошо в теплом и не очень большом «Фиате», и чудесно пахнет от мамы чем-то сладким и родным. А вон там, за поворотом, попросить остановиться, и купить, обязательно купить глупого, сладкого-пресладкого петушка красного цвета. Дома, в городе, петушки маленькие, гладкие, ровные, один к одному, на тонюсеньких пластиковых палочках. А здесь, о-о-о, где-то там, позади, петушки и не хотели становиться небольшими. Огромные, хрусткие, с неуловимым вкусом дерева от не самой гладкой палки.
И дым. От костра, вечером. От шашлыка и углей. От пригоравших макарон с тушенкой. От печки в деревенской бане, вкусной и пахнущей елкой. От полей, дымящих остатками золы. От уносимых ветром легких черных полос сгорающего газа в факелах. Тогда дым не был злым. И горьким. И ранящим душу и тело.
В одни сутки дым перестал быть чем-то неопасным. И остался таким навсегда. Шел бок обок, никогда не оставляя Азамата одного. Напоминал при первой же возможности про свою скромную персону. Грубо вламывался в самые ненужные моменты. Ну, и, как обычно, старательно пытался быть разным. И был им.
— Нюхайте, курсанты, нюхайте, запоминайте. — Товарищ старший инструктор, Швецов Сергей Палыч, ухмылялся левой стороной лица. Правой, напоминающей оплавившийся сыр, он практически не шевелил. — Порой только так вы сможете выжить.