И тут же, без передыха, — угарно, бесшабашно:
Полнушечка Санка добротно топнула. Вбила последний гвоздь до дна земли. Амбец! Танцы-шманцы-обжиманцы кончились!
Всё разом загалдело, задвигалось, брызнуло хмельными ручьями по все стороны.
Еле слышно Женя давнула мне локоть. Мол, пошли и мы себе.
Боже, как же уйти от всего этого?
От этого радостного месяца в небе? От этих далеко видимых таинственных селений? От всего этого святого торжества кавказской ночи?
По стёжке мы поднялись на пупок бугра, к ёлкам вдоль дороги.
Неведомая властная сила заламывает моё лицо назад. Посмотри, посмотри же ещё раз, от чего уходишь!
Именно на этот простор меж ёлок я прибегал по пасхальным утрам смотреть, как откоренялось от гор, восходило и играло солнце в Великий День.
И сейчас, в осиянной ночи, оно играло…
43
Если мужчина настойчив, он обязательно добьется того, чего хочет женщина.
Довёл я Женю до её порожка, а уйти не могу. И ей неохота одной бежать в знобкую ночь барака.
— Знаешь, — сказала она, — айдайки к нам. Побудешь немного.
Мы вошли и вся комната заржала.
На трёх койках сидели в обжимку парочки.
Четвёртая, наверное, Женина койка была пуста.
— Профессорио! Gute Nacht![206] — в блудливо-почтительном поклоне Юрик подал мне руку. — Девять с пальцем! И вы в наш табор? А мы, грешники, записали вас в монашеский орден. Выходит, рановато. Что значит весна! Ветер свистит в гормонах! Вас, лубезный, нам только и недоставало. Теперь полон коробок!
— То есть?
— То и есть, что есть. Смотри. Четыре стены, четыре койки. Четыре девочки-припевочки. И недобор по части стрельцов. Теперь свято место застолблено. Но учти, ты не только кавалерино, но и по совместительству горячий толкователь вот этого древнего талмуда.
Он потряс желтоватым, ветхим листком.
В городе взял он стакан семечек. Семечки погрыз, дошёл до тары. Тару грызть не стал, но прочитал. Семечки были в кулечке из этого ржавого листка. Видать, из какой-то старой книжки.
— Раз пришёл последний, то и читай всем, — отдал мне Юрка листок. — Наши любимушки обязательно выбьются в жёны. Им занятно подслушать. Читай с «выраженьем на лице».
—
— Вот и удержись наш брат в ангелах, — загоревал Юрик. — Всё против нас! Ногами играющи! Раз. Огнь возгорается. Два. И повело горюху на покоище змеино, как в чёрный омут.
— А-а! Грубить? А ну бр-р-рысь с моего покоища!
И Саночка смела его локтем со своей койки.
Юрик постно опустился перед нею на колени.
— Достославная доброгнева Оксаночка Акимовна… Так можно и пробросаться.
Санка лениво отмахнулась:
— Охота слова толочить…
Он подумал, крадливо наклонил нос к её запястью, нюхнул.
— У вас руки фиалками пахнут!
— Может быть.
Полнушечка добреет, даёт комковатую ладошку:
— Вставай. Садись да без выступлений.
— Бу сделано! — строго кинул он руку к виску и степенно лепится к её широкому тёплому бочку.
— А вы чего, как часовые, сторчите у двери? — спрашивает Санка нас с Женей.
— Да! Чего торчите? — подхватил Юрчик. — В ногах правды нет, но нет её и выше!
— Не в гостях! — кинула Санка. — Садитесь, на чём стоите. Ещё и ножки вытяните!
Мы сели на Женину койку.
Сетка скрипуче ойкнула, бездонно прогнулась, и мы с Женей сошлёпнулись лбами.
Мы прыскнули.
И сетка под нами тонко пискнула в присмешке.
— Не койка, а музыкальный сексотрон! — бухнул Юрик.
— Одни глупости вечно у тебя на языке сидят! — засерчала Санка. — Путящёе шо б рассказал.
Путного как-то ничего не набегало.
Было уговорено, что каждый расскажет что-нибудь занятное из своей жизни, и скоро общая болтовня скатилась во вчерашние дни, в детство.
Мне вспомнилось, как после войны отменили карточки, стал хлебушко вольный.
Схватишь, как вор, целую буханку и на улицу. Всё казалось, что дома маточка может и отнять. А уж на улице постыдится.
Сядешь на порожках, давишься и мнёшь, мнёшь, мнёшь.
За раз буханку за себя кидал. Как крошку. И — нету.