И хотя мне в конце концов удалось подбить его на постоянное пляжное времяпрепровождение (в светло-сером костюме, чуть закатав брючины и ослабив узел галстука, он сиживал под палящим солнцем на камушке метрах в трех от берега, истерически взвизгивал, когда его обдавало волной, а в остальное время смеялся — читая и запоминая наизусть специально прихваченную мною для него книгу Зиновьева «Зияющие высоты», тогда как он прихватил для меня «Большой террор» Конквеста), непреходящее недоумение на протяжении всего отпуска он испытывал. Нет, не потому, что был уж таким любителем новизны, — всю жизнь он занимается одним и тем же: разбирает и издает рукописи, уговаривает жену на соитие, пьет в компании, а выпив, исполняет дурным голосом один и тот же вокальный репертуар (русские люди, выпив, поют, чтобы не проблеваться, — прочитал я где-то), ходит по грибы и на службу в академический институт. Но пляжное времяпрепровождение он просек с первого раза — и ему стало неинтересно. Та же чудаческая черта присуща и мне: не испробовав, я томлюсь; но испробовать и распробовать означает для меня одно и то же. Про рынок и про демократию я в Германии все окончательно понял, а заграницу как таковую испробовал — и мне этого оказалось достаточно.
Нет, не потому, что не понравилось или понравилось не слишком: я получил превосходную дозу превосходной пищи — и физической, и духовной, — я даже поднялся на колокольню Кельнского собора (а спускаясь, услышал снизу нежный девический голосок: «Еб твою мать! Долго ли еще вверх тащиться?»); я понял и признал собственную ошибку: по репродукции (и не в последнюю очередь под влиянием стихотворения Тарковского) я считал лучшим художником «Голубого всадника» Пауля Клее, тогда как в натуре, вне всякого сомнения, первенствует Франц Марк; я понял, что наряду с Дюрером и Грюневальдом существуют безымянные франкфуртские и нюрнбергские мастера, столь же великие; я побывал в воздвигнутом двумя сумасшедшими братьями-гениями соборе Святого Непомука и понял, откуда взялось это имя в «Докторе Фаустусе»; зная, что музеи оплачиваются нам отдельно, я нагло отправился в пивной «ресторан-музей» и предъявил затем «квиттунг» на сто марок несколько обомлевшей сотруднице боннской администрации; морозным деньком, на задворках какого-то храма, я наткнулся на вполне арийского вида парочку, совокупляющуюся прямо на садовой скамейке, присыпанной снегом — как в нашумевшей чуть позже киноповести Александра Кабакова «Невозвращенец»; а человеку, со словами «Подайте нищему румыну» обратившемуся ко мне за подаянием, я догадался ответить: «Я сам нищий румын»; я научился начинать день с нескольких бокалов ледяного цитрусового сока (и эта разорительная — особенно после дефолта — привычка так никуда и не делась); я пообщался с немецкими писателями и профессорами-филологами — и тот факт, что они оказались еще глупее отечественных, стал для меня откровением; я побывал в штутгартской опере и в гамбургском драмтеатре, не говоря уж о многоэтажной франкфуртской избе, которая называется «домом Гете».
Несостоявшийся переводчик «Фауста», но состоявшийся чуть ли не всего остального (когда немцы спрашивали у меня: «А кого из наших вы переводите?», я честно отвечал: «Всех, кроме Шиллера»), я с естественной жадностью впитывал немецкий ландшафт и архитектуру старинных городков, я всматривался в лица, не без удивления обнаруживая, что по всей Германии женщины некрасивы, а мужчины приветливы — и только в Баварии дело обстоит с точностью до противоположного, — и не потому ли Бавария становится эпицентром чуть ли не всех политических потрясений?.. И, как моему былому другу на крымском пляже, мне этого оказалось достаточно. Вернувшись домой и потеряв в «Шереметьево» гигантский чемодан с покупками и сувенирами (он, правда, потом нашелся — еще один вариант Поликратова перстня), раскурив и раздарив за неделю купленные в самолете «Кэмелы» и «Винстоны», я с некоторым удивлением обнаружил, что заграницей я сыт. Нет, разумеется, я не возражал бы еще раз слетать куда-нибудь попить-поесть да пожить в «четырех звездах», — но ничуть не более того. Болезнь заграницы, зараза заграницы, охватившая тогда верхушку и средние слои интеллигенции, — и в конечном счете предопределившая в нашей стране очень многое, меня не затронула.
Много лет спустя — весной 1997 года — я опубликовал в питерской газете «Час пик» скандальную (все мои статьи скандальны, но некоторые, как у Оруэлла, скандальней других, — вот и эта была скандальней многих и многих) статью «Игра в классики», в которой, наряду с прочим, утверждалось, что наша творческая интеллигенция повернулась к «Западу передом, к России задом» — и это, мол, ее и сгубило. В частности, там было сказано: «А Финляндию от моря и до моря не пропахал носом только ленивый». Через пару часов мне позвонили из Балтийского фонда культуры — и предложили съездить на семинар в Финляндию. Так я попал за границу во второй раз.