Что же касается политики (или того, что мы называли или, даже не называя, считали политикой), то она умирала своей смертью, трупный запах веял в воздухе, люди начинали так или иначе «определяться», а в мое самоопределение подпольные диссидентские игры никак не входили. С самого начала я запретил себе даже думать об эмиграции, равно как и о какой-нибудь советско-партийной или советско-научной карьере, — между Сциллой и Харибдой можно было проскочить, либо погрузившись в пьяное небытие, либо найдя какое-нибудь чистое или сравнительно чистое дело — типа того же перевода. Я выбрал и то и другое.
Глава 6
Поэтический перевод, или Искусство, которое мы потеряли
Пришли ко мне как-то — году в восемьдесят первом — молодые поэты и переводчики. Стайкой; ученики. Нахохлились; вижу: чем-то встревожены. Ну, говорю, выкладывайте. «Сережа Степанов (это один из них, в тот момент отсутствовавший) утверждает, будто он лучший поэт-переводчик Ленинграда!» Наябедничали, полегчало. «Правильно, — говорю, — утверждает: без подобной самооценки делать в переводе просто нечего». Удивляются: «Как же так, Виктор Леонидович, лучший переводчик города — это вы!»
— Нет, — говорю, — ребята, я не лучший — я единственный!
Каждое поколение, сказал когда-то Эзра Паунд, имеет право на своего переводчика. То есть на свой перевод, на свое прочтение оригинала. Самодостаточность и нетленность оригинала при этом подразумеются как априорные. Бывают, правда, и парадоксы: вся читающая Россия восхищалась в XIX веке стихами Гейне, известными ей в совершенно чудовищных переводах. В XX веке Гейне перевели пристойно, но интерес к нему пропал полностью.
Существует замечательное эссе Волошина о брюсовских переводах из Верхарна. Первооткрыватель и учредитель Коктебеля преисполнен к сопернику на переводческом поприще высокой язвительности. Брюсов даже внешне похож на Верхарна, замечает Волошин, только вот отсутствует у него трагическая складка на челе. Отсутствует она и в брюсовских переводах из Верхарна.
А лучшие переводы из Верхарна создал лет тридцать назад московский переводчик-профессионал, чтобы не сказать ремесленник Александр Големба. В остальном пробавлявшийся чем бог послал, зато ничем не брезгуя. Низенький, вроде меня, невероятно тучный, он заходил в какую-нибудь заштатную редакцию и обиженно писклявым голосом принимался нудить:
— Только что обставил квартиру, хлеба купить не на что. Не найдется ли у вас для меня какой-нибудь чечено-ингушатины?
Верхарна он читал оглушительным басом и вдохновенно. Лет в пятьдесят помер и нынче забыт. Переводы его из Верхарна — и только из Верхарна — остаются недосягаемыми.
Была у меня когда-то дача. Вернее, была жена, а у жены была дача в Комарове. И приехал ко мне поработать над собственными переводами из Роберта Фроста, так никуда в конце концов и не пошедшими, помянутый чуть выше Сережа Степанов. Жена объяснила, что я на пляже, вернусь через час, а он может тоже спуститься к морю или, если угодно, подождать меня на участке. Сережа выбрал последнее, вежливо поинтересовавшись, не может ли он быть чем-нибудь полезен. «Отчего же, — сказала Таня, — поколите дров!» Когда через час я пришел домой, Сережа в остервенении приканчивал второй кубометр. Жилы у него на шее угрожающе вздулись, пот лился градом. «Так он и переводит, — подумал я. — Яростно, неутомимо, однообразно». Но тут же вспомнил совсем другую историю.
Лет за пятнадцать до описываемых событий, когда я и сам по молодости принимал переводческое остервенение за перманентное вдохновение, подошла ко мне в Доме писателя младшая дочка профессора переводистики Эткинда, простодушная Катя, и, желая, по всей видимости, обрадовать, провозгласила: «Папа говорит, что ты, Витя, переводишь, как блины печешь». Сам Эткинд переводил плохо — уныло, коряво и тускло, о чем знали все, но говорил вслух я один. А пропагандист поэтического перевода он замечательный. Вынужденно (то есть со страху) уехав во Францию, он научил французов переводить в рифму: подвиг воистину непревзойденный своей бессмысленностью. (А женившись на старости лет на богатой немке и перебравшись к ней в Потсдам, внезапно обнаружил, будто Фридрих Великий был и великим поэтом, и принялся переводить его стихи на русский — немцам очень нравится.) Правда, я попытался было соперничать с ним и на этом поприще, обучая искусству поэтического перевода собачку комаровской жены, малого пуделя. И даже назвал эту собачку в честь знаменитой питерской переводчицы — но все напрасно. Моя Эльга Львовна научилась радостно лаять, услышав слова «заказ», «гонорар», «литературный памятник», но переводить отказалась категорически.