Матюха впервые косил за себя. До сего времени ему приходилось помогать соседям, но и то случалось редко, и настоящей сноровки у него не было. Ему трудно было одновременно уследить за руками и за движением косы. Ручка вертелась в ладони, и коса то шла пяткой по земле, срезая только верхушки трав, то клевала носом в землю и увязала в плотной дернине. Со второго ряда Матюха приноровился к ручке, с силой выдирал прокос, от перегиба набок у него одно ребро заходило за другое и странно сотрясались внутренности. Он обливался потом, но не сдавался, шел за Ваней ходом, норовил взять ряд пошире, стряхивал со лба свисающие волосы, и глаза, привыкшие к зелени трав, отдыхали на мгновение, упираясь в синее небо. Носились в дымчатом воздухе бабочки, где-то пробовали стрекотать жарко и утомительно кузнечики, а в траве, потревоженной промелькнувшей косой, кровяными каплями висела земляника. До второй закурки прошли по три ряда. И когда над головами косцов сиреневыми хвостами потянулся дым, шуток не было слышно: устало ходили груди, вбиравшие острую дурмань табака, в головах постукивала растолканная кровь, в глазах все ходило кругом, качалось, и небо валилось на сторону.
Только Кронштадт не сдержал болтливого языка, сказал, довольно и ласково оглядывая мужиков:
— А ведь косить свое… дружнота какая! Все равно семьей вышли…
Ему никто не отозвался, только Федот глянул на него помутневшим глазом широко и поощряюще.
А Матюха вспомнил, как за два дня до этого, утром, он видел покос на другой стороне реки. Солнце только выплыло, над рекой еще клубами ходил потревоженный ночной туман, и крутые берега на той стороне, поросшие мать-мачехой и лопухом, были темны и мокры, а по самому бугру, четко вычерчиваясь на полотне неба, прошли косцы, процарапали косами золотистую каемку вылезающего солнца. В их ходе было что-то величественное, покоряющее, они были похожи на воинов из сказок, идущих на бой со Змеем-Горынычем, и в воздухе держался четкий стук, будто за бугром ехали разбитые фуры, звеня нескрепленными частями (Матюха после догадался, что то гремели в жестяных брусницах бруски).
Но когда косцы сошли на луг, они перепутались, подняли крик и ругань: начали делить луг. И вместо недавнего величественного зрелища получилась обычная картина сутолочной, злобной мужицкой жизни. Всяк косил свое, спешил, озираясь на соседа, следил за целостью своих рядов, — крики были глуше, но так же злы: усталь лишала голоса отчетливости и силы.
Матюха сидел у самой воды, жмурился на солнце, и в его голове создавалась именно такая, как сегодня, картина: дружная, общая работа, каждый старается не на посрамление соседа, а из желания доказать свою силу и прилежание.
В то же утро за леском косили совхозовские клевера. Огромное поле выхаживали три трактора, зубастые сенокосилки валили сочные корма, — и людских голосов совсем не было слышно: плевались только дымом трактора с гулким поцокиванием, будто за дальним бугром кто-то, играя, делал в небе дырки.
К завтраку (Матюха по давней привычке прикинул время на палке) косы начали ходить тише, в движениях косцов не было прежней гибкости, они брали траву рывком, словно злились на землю и драли ее за изумрудные волосы.
Пришли бабы — пестрые, шумные, доступные шуткам мужиков. Матюха нашел среди них красный с петухами платок Саньки, — на мгновение в груди его стало тесно-тесно, — он ждал, не глянет ли Санька в его сторону. Но она прошла мимо, опустив глаза вниз, и грабли она держала на плече высоко, словно грозилась всякому, кто потревожит ее в неурочный час.
С приходом баб стало веселее. Гопкины ребята — длинные, горластые — часто бросали косы и поднимали с девками возню. Подпеченная сверху трава похрустывала, и от нее тонкой струйкой уж тянулся духмяный, приторный запах.
Девки не отгоняли ребят, схватывали их за руки, стараясь свалить на душистые валы, и голосисто ойкали, притиснутые лицами к горячей траве.
Опять Матюху охватило трогательное умиление. Сено было общее — всех и ничье, оно не вызывало зависти, вражды и мучительных опасений. Люди здесь избавлены от страшной тяжести — беречь, озираться и не упустить удобного момента, чтоб схватить граблями оставленный соседом клок. Сено дарило только радость, было пахучее, сладкое, равное для всех. Когда он заговорил об этом с Федотом, тот ответил ему, глядя на него темными глазами.
— Ты это верно… Нутро у тебя не порченое, Мотя… А промежду прочим, брось об этом, помял бы девок, вишь, как они раскалываются! — И закричал, замахал руками в сторону девичьего круга, от которого отделилась Кронштадтова Дунька, убегая от Гопкина Васьки: — Эгей! Ты его грабельником ширни, жирного дьявола! Вот, Мотя, ребята прямо живоглоты по девичьей части. А ты аль урод?
Но Матюха не выполнил совета Федота. Он долго стоял около бабьего круга, смеялся чужим шуткам, но смех его был рван и несмел. Он следил за Санькой, ждал хоть одного взгляда и мучительно думал: что же случилось?