На Петров день Горюн играл свадьбу. Он был не прочь отложить расход до осени, до нового хлеба, но Садок торопил его: в доме к уборке нужна была работница.
День был погожий, свадьба вышла людная, от церкви к селу без конца мотались разряженные, оглушенные звоном колокольцев лошади, в переполненной народом церкви у молодых гасли свечи.
После свадебного обеда у Садка гулявшие прошли к Горюну. Оживленная улица, крики ребятишек и празднично-жаркое солнце потянуло пьяную ватагу гуляющих пройти по селу еще раз. Они шли рваным цветным хвостом, впереди большой кучей топтались пляшущие бабы — красные, одурманенные вином, они плясали нескладно, визжали и оборванно выкрикивали игривые прибаутки, так не вязавшиеся с их испитыми лицами. Без платков, с багровой маской загара, они были страшны бесцветной прозрачностью никогда не видевших солнца ушей, и могильной бледностью отливали их тонкие куриные шеи. Казалось, бабы нарочно трепались в движущемся кругу, старались сильней пылить, чтоб в табачного цвета облаке пыли зрители не видели их отчаянных лиц. За бабами, рубя им пятки, шел Васек, с гармоньей, расстегнутый, без шапки, с неимоверно злым одеревеневшим лицом; он рвал гармонью, съезжавшую с его плеча, и, подтряхивая свисающий на руку ремень, Васек, казалось, сейчас грохнет гармоньей о дорогу и она застонет, зазвенит табачного цвета пылью.
Тишка, в огненно-желтой рубахе, в ватном картузе над зализанными, примасленными височками, шел рядом с Санькой, плевался подсолнечной шелухой, одной рукой держал Саньку, туго прижимал к себе, словно боялся упасть и надеялся на ее поддержку.
За молодежью серой стайкой, вразброд шлепая черными котами, плелись старухи. Они пели сиплыми, разбитыми голосами старинные песни, пьяно крутили головами, отягощенными высокими кичками.
Глядя на них, Матюхе подумалось, что вся бабья радость — в чужих свадьбах. В эти дни наступает для них ясный просвет, они не работают, не думают ни о чем, их величают по имени-отчеству, потчуют, и они могут в эти редкие просветы вспоминать девичьи радости, петь полузабытые песни.
Наедине с самим собою Матюха почти убедил себя в том, что Санька для него пролетное облачко — ни росы, ни тени. Но сейчас, глядя на ее голову, увенчанную кичкой, на ее руки, положенные на обвисшую руку Тишки, у него закипала в груди горькая обида, ему казалось, что Санька не на радость прилепилась к Тишке.
Гармонь, удаляясь, неразличимо гудела басами, старухи схватились за руки и шли широким рядом, качались, заплетали ногами, тоскуче пели о невозвратном:
На фоне этой старушечьей печали резкий голос Садка в кругу бредущих в хвосте шествия «стариков» кажется серым и ненужным:
— Земли дележку, лучшую землю! Этта все, может быть, и по-ихнему обернется, только сколь надолго? Не получилось бы, как у Микишки Карася. Делили тогда землю. Стали тянуть жеребья. Микишка вытащил руку из шапки и изругался на чем свет стоит. Его спрашивают: что, мол, так? А он: «Опять моя досталась!» И вдоль по матушке!
Мужики, роясь в бородах, скупо улыбнулись давно известной шутке, а Горюн, забегая вперед, затряс кулачонками, нескладно закричал:
— Вот она и так-то! Своя. Загадают — и опять делить! Холхозы!
Садок вяло отстранил его локтем и опять завел скрипучую волынку.
Матюха потихоньку отошел от толпы и направился задней улицей к стойлу. На въезде в переулок он столкнулся с Федотом. Тот без шапки, со свисающими с голеней пропыленными онучами, шел за громыхавшим плужком и в широкой горсти нес что-то, по-видимому, очень хрупкое, ибо на каждом шагу задерживался и дышал в горсть. После праздничной улицы, ошалелого рыка гармошки пропыленный вид Федота был необычен для глаза.
Матюха остановился и снял картуз. Федот заметил его и отпрукнул лошадь.
— Гляди, какую штуковину поймал!
Матюха заглянул в растопыренные пальцы Федота и увидал перепелку.
— На кой она тебе?
Федот как будто готов был к такому вопросу и, еще шире улыбаясь, поспешно ответил:
— Ребятишкам забаву. Иду, понимаешь, овсами, гляжу, сидит. Я шарк, накрыл ее подолом и — точка. И, брат, такая затейная!
Оживление Федота передалось Матюхе, он заглянул еще раз на находку, потрогал пальцами сизый носик и умильно хмыкнул углом рта.
— Ты что ж, и праздников не признаешь?
— А нам праздник, когда живот полон. Садись, покурим, — Федот сорвал с Матюхи картуз, посадил под него перепелку и блаженно присел под акацией. — Уж и умучился! Со вчерашнего вечера мотал. Проходил хорошее время, теперь подгоняй. А пахота — прямо каторга. Земля сырая, на лемеха липнет, не протащишь никак на моем аргамаке-то. Ишь стоит, губы развесил!