А печку мне клал отец и сделал у дымохода четыре колена. А бывает и шесть и больше. А ты как думал, напрямую? И одно отверстие не заложил, и туда котята упали. И вот они там орут. Мя! Мя! Ну, что делать? Начал с самого верху разбирать. Сниму кирпич – помечу, чтоб не забыть. И остался уже метр, не больше, понял? Вот этот племянник, что ты видел, это его сейчас баба раскормила, что он в дверь не проходит. А тогда маленький, худущий был. Я говорю: не бзди! Взял его за ноги и опустил туда. Все, говорю, что видишь, хватай в руки и тащи наверх. Взял? Взял, говорит. Я его вытащил. Тот раз он двух котят прихватил. Я его еще окунул, еще двух взял. Потом рукавички вытащил и шапку. Откуда они там взялись? Никак отец когда-то забыл. А котята маленькие совсем и противные такие. Можно было, конечно, и не вынимать их. Так землей засыпать, и концы. Да мучился бы потом, зачем? Выложил кирпичи еще лучше, чем были, сделал даже нишу для валенок. Потом заровнял все глиной, после побелкой прошел. Да, совсем забыл! Когда разобрал это дело, я оттуда две шайки сажи вытащил. Дак когда затопили, тяга у ней такая стала, какой и у новой не было. Ну, я племяннику сказал: ты завтра приходи с котятами играть, пошел в сарай и утопил их в ведре. Когда печка высохла, вся, как тельняшка, была в полосочку. Я ее еще три раза белил. Отец, конечно, сразу заметил, когда пришел. «А ты рази умеешь»? – спросил. А я ему: «Как видишь».
Запасным путем
Лазил, лазил по трем вокзалам, нет, не было водки. Ни у носильщиков, ни у таксистов. Сухо. И время-то было не криминальное, каких-нибудь всего одиннадцать часов вечера. Середина марта, мокрый снег, и ботинки – в мокрые дребезги. Сыро, зябко, неуютно. И самое неприятное – все это с похмелья, которое у меня всегда нерядовое. Оно и теперь было настолько тяжким, что каждую минуту казалось, что если вот не сейчас немедленно придет глоток горячительного, то и голова вдребезги, и брызгами мозга обезображу величавое создание Щусева. То есть от Ленинградского даже до Казанского долетят рекомые брызги.
Ведь сразу был план. Мечта была детски-наивная. Взять у спеку-ля бутылку водки, зайти в буфет на Ленинградском, попросить горячей трески два кусочка в промасленной бумажке, с хлебом, – и стакан кофе с молоком в обмен на рубль с чем-то. А деньги почему-то были. Небольшие, но были. И все. Стоять и тихонько попивать, радоваться и благославлять весь мир и всех прохожих-приезжих. Когда я успел стать алкашом-одиночкой? Этот, в другом состоянии совсем простой вопрос, теперь представлялся неимоверно сложным и запутанным. Он болезненно выкручивал скупые остатки серого вещества…
Почему-то из трех вокзалов я больше всего любил Ленинградский. Может, это шло еще из детства. Когда-то я тут невдалеке жил. Хороший такой мальчик в ожидании чуда из сказки. Не вычурный Казанский, а строгий Ленинградский представлялся мне образцом вокзальной красоты. Совсем недалеко от Ленинградского, в какой-то щели у платформы Каланчевская как-то мы с папой 31 декабря в 10 часов вечера купили елку, а казалось уже все. Новый год будет без ели. Детская трагедия. Конечно, ее продавал не совсем трезвый дядя. Да разве это имело значение? Мы уже с папой шли домой в обнимку с елкой – и большая же была, метра три с половиной, – а я все еще оглядывался. Боялся за того мужика, как бы его не замели.
На Ленинградском, в чем и дело-то, всегда возможно чудо. Тут как-то раз, лишь только я отвалился от спекулянта, лишь только утвердил на кармане искомое, подошел человек в серо-голубой шинели и хвать меня с внешней стороны за это искомое. «А, пооощряешь? Подкармливаешь спекулянтов?» – спросили его сапоги. Потому как я видел только их. Но постепенно, идя долгим и медленным взглядом вверх от его сапог до усов, мне пришлось так противоестественно высоко задрать голову, что только тут я сумел оценить этот рост. Рост Петра Великого. Он запустил мне громадную длань за пазуху и извлек мою подружку на свет. От этого она стала еще желанней.
– Командир, – дробя мелкую дробь зубами и делая рожи, сказал я, – такое дело, сам понимаешь, бывает иногда… Если я сейчас зачуток не приму, будешь вызывать труповозку. Я же больной, понял? Псих я, эпилептик. Мне это, пить нельзя, и не пить тоже нельзя. Дай хоть зачуток отпить. А?
– Зачуток, говоришь. Ну если зачуток, то можно. Держи свою ненаглядную.
Я из горла – не любитель, больше того – никогда прежде без стакана не пил. И потом – без горячей трески и кофе – то есть вдребезги мечта? Да что делать? Сорвал по-быстрому бескозырку и дыр-дыр-дыр, в смысле блям-блям-блям, в смысле буль-буль-буль. Не больше, чем через секунд сколько-то он – тяжелую длань на плечо мне и говорит:
– Ну все, хорош! Ну же, хорош, говорю, хватит.
Я свое: дыр-дыр-дыр!
– Стой, гад, че ты делаешь?
Вырвал у меня, да поздно, там уж едва на дне плескалось.