Когда грязь расчистили, снова открылась школа. В Фингербоуне она располагалась в высоком доме из красного кирпича и носила имя Уильяма Генри Гаррисона[5]. Здание стояло на просторной площадке из неровно залитого бетона, окруженной с трех сторон сетчатым забором, поставленным, видимо, для того, чтобы ловить гонимые ветром бумажные пакеты и упаковки из‑под конфет. Квадратную симметричную постройку снабдили высокими окнами, шторы на которых приходилось задергивать с помощью длинных палок. Здесь мы выполняли сложные задания на умножение и деление, писали на мягкой бумаге толстыми черными карандашами. Люсиль училась младше меня на класс, поэтому виделись мы только в читальном зале и на обеде. В это время мы держались чуть поодаль друг от друга, обхватив себя руками, и оглядывались через плечо. За тихое поведение нас считали послушными, а поскольку учились мы не особенно хорошо, но и не особенно плохо, нас не трогали. Часы скуки время от времени разбавлялись мелкими унижениями наподобие, например, проверки чистоты ногтей. Однажды меня заставили выйти из‑за стола и прочесть наизусть стихотворение Эмили Дикинсон про муху. На леденящий внутренний страх перед школой я научилась не обращать внимания. Это было неизбежное неудобство, вроде ноющих после ампутации конечностей. В последний год жизни бабушки я стала лучшей в классе по посещаемости, и мне бы даже в голову не пришло, что школу можно прогуливать, если бы это не пришло в голову Люсиль. Но однажды утром ее обвинили в списывании на контрольной по истории. На следующий день была суббота, но потом сестра целую неделю оставалась дома с симптомами, которые ничуть не встревожили Сильви, потому что среди них не было лихорадки и потери аппетита. После трехдневного отсутствия школа требовала справку от врача, однако Люсиль не хотела идти к врачу и казалась недостаточно больной, чтобы в этом была необходимость, как пояснила Сильви в записке директору школы.
– Гляди! – сказала мне Люсиль.
Мы вместе шли в школу, и у сестры была записка от Сильви: сложенный вдвое листок почтовой бумаги, украшенной цветочками. На нем плавным и четким почерком Сильви было написано: «Прошу прощения за отсутствие Люсиль. У нее болели запястья и колени, гудело в ушах, опух язык, кружилась голова, побаливал живот и немного двоилось в глазах, но температуры или потери аппетита не было. Врача я не вызывала, потому что около десяти утра ей становилось лучше».
– Придется попросить тетю написать другую записку, – сказала я. – Скажи, что эту ты потеряла.
Люсиль скатала бумажку в маленький шарик и бросила за дерево.
– А если ей позвонят из школы?
– Сильви никогда не подходит к телефону.
– Но могут кого‑нибудь послать за ней.
– Думаю, не станут.
– А вдруг пошлют?
Перспектива вырисовывалась неприятная. Сильви ничего не знала о контрольной по истории, а мы никак не смогли бы объяснить тете истинное положение вещей. Люсиль слишком безразлично относилась к учебе, чтобы списывать, и только роковое стечение обстоятельств заставило ее написать «Симон Боливар», как и девочка, сидевшая перед ней, когда правильный ответ был «генерал Санта-Анна». Это была единственная ошибка, которую они обе допустили, поэтому работы оказались совершенно идентичными. Люсиль поразило, как легко учительница свалила вину на нее, как непоколебимо была в ней уверена, как вызвала мою сестру к доске и потребовала объяснить всему классу, почему работы получились одинаковыми. Люсиль корчило от такого грубого нарушения ее анонимности. При одной мысли о школе у нее краснели уши. А теперь, возможно, Сильви вызовут к директору и все начнется сначала: Люсиль снова будут обвинять, и на этот раз не только в списывании, но еще и во вранье и прогулах.
– Я в школу не пойду, – заявила сестра.
– А что ты скажешь Сильви?
– Может быть, я и домой не пойду.
– И куда ты отправишься?
– На озеро.
– Там будет холодно.
Люсиль пожала плечами.
– Я с тобой, – предложила я.
– Тогда у нас обеих будут неприятности, – предупредила Люсиль.
Перспектива казалась на удивление знакомой и не вызывала никакого беспокойства. Мы вернулись к железной дороге и зашагали вдоль рельсов к озеру. Казалось, вот-вот кто‑нибудь выйдет из‑за крольчатника, или из‑за дерева, или из‑за развешанных на просушку простыней и начнет нас расспрашивать, но никто не появился.