– Нет, – поморщился Готфрид. – В библиотеке только местные газеты. Мне, правда, нашли в архиве коробку с зарубежными, но во-первых газеты основательно отцензурили мыши, а во-вторых – из Хаайргат там одна заметка. Угадайте, про что?
– Про картошку, – трагически прошептала Хезер.
– А вот и нет. Про надои. Двадцать лет назад в Хаайргат изобрели очки, которые записывают картинки и чувства, левиафан утопил корабль, убили женщину, была какая-то эпидемия, а еще хорошо доились коровы. И в кайзерстатскую газету попали только коровы.
– Так всегда, – мрачно сообщил Штефан. – Правительство и знать в Хаайргат очень хотят, чтобы Кайзерстат и дальше их спонсировал. Поэтому для всего мира это такая странная страна, где ничего не происходит и все либо доят коров, либо копают картошку, либо выращивают перец.
– А что на самом деле? – в глазах Готфрида зажегся знакомый хищный интерес.
– Давайте еще одну? Последнюю на сегодня, завтра выступать, – вместо ответа предложил Штефан.
Готфрид кивнул и положил ладонь ему на затылок.
Следующая запись была самой неясной из всех, что они видели. Штефан словно сквозь мутную пленку ощущал чужую эйфорию – неестественную, заполнившую сознание чем-то шипящим и пузырящимся. В ней было нечто от наркотического прихода, от восторга первой любви, патриотического экстаза, который горел в глазах революционера Бенджамина Берга – и что-то еще.
Но он не успел сосредоточиться на этом чувстве, распробовать его – запись оборвалась через несколько секунд, и Штефан, фыркнув, потянуться к очкам.
Как вдруг почувствовал, что не может. И не видит смысла этого делать.
Зачем, если жизнь давно закончилась, просто смерть никак не наступает?
Гладкая серая тоска затянула сознание, будто задернув занавеску. Штефан лежал на полу, закрыв глаза и знал, что все кончено. Что «все» и почему – он не задумывался. Да ему и не нужно было. Он вдруг остро ощутил отпечатки, которые оставлял на нем каждый прожитый год, и это имело смысл, а все остальное – нет.
Каждая выкуренная папироса, каждый глоток шнапса и каждая бессонная ночь – все, что уже убило его, привело к этой минуте равнодушного осознания.
В легких неожиданно свернулась клубками царапающая тяжесть, в животе толкнулась режущая боль, а под кожей зашевелились и зачесались следы ударов и падений.
Растеклись, раскалились и вгрызлись в кости – Штефан отчетливо понял, что Хезер ошибалась. Ему не суждено утонуть, потому что он стар и тяжело болен, потому его добивает каждый глоток воздуха, каждый удар сердца. Изнашиваются сосуды и суставы, густеет кровь, и он чувствует каждый миг своего старения, каждый шаг к смерти.
Он умрет от легочной гнили, которой заразился еще там, у госпиталя. А если нет – значит, от сердечного приступа или цирроза – какая разница, что сгниет первым в его…
Штефан почувствовал, как в переносицу ударила электрическая вспышка, и мир вдруг потеплел, боль словно стекла на скрипучие доски пола, оставив только колючую легкость.
– Это что за дерьмо?! – прошипел он, сдергивая очки и медленно вытаскивая иглу. – Готфрид?! Да твою мать…
Хезер стояла на четвереньках, уставившись на доски. Вмиг поблекшие спутанные волосы закрывали ее лицо, но Штефан видел, как на пол падают частые слезы. Чародей сидел рядом, положив одну ладонь на ее затылок, а другую – на лоб, и что-то шептал. Лицо и воротник были залиты кровью, и Штефан потянулся к платку – вытереть, но вовремя опустил руку. Во-первых он не знал, можно ли трогать колдующего чародея, а во-вторых пора было избавляться от привычки относиться к сотрудникам, как к детям. Хотя с артистами по-другому было нельзя.
Наконец Готфрид открыл глаза и убрал руки. Хезер, постояв еще несколько минут села и начала тереть лицо манжетами.
– Ух, – с неожиданным восторгом прошептала она. – Это вам не альбионский лауданум!
– Вам лучше? – спросил Готфрид, забирая у Штефана платок.
– Да, спасибо… а вы сами как это?..
– Нас учили противостоять таким вещам, – улыбнулся он. – Только я не совсем понял, что это…
– Отходняк, – пожал плечами Штефан. – Сначала было хорошо, потом стало плохо – нажрался какой-то дури, попустило – он и впал в тоску.
– Нет, – Готфрид нахмурился и сел на край кровати. – Быть того не может. Это была не обычная запись… что вы чувствовали?
– Что я больной, старый дурак, посадил себе печень алкоголем и скоро умру, – легко признался Штефан, обнимая Хезер за плечи. Когда он напивался, заводил такие разговоры безо всяких очков. Хезер фыркала и говорила, что не зря в Хаайргат все песни про алкоголь, еду, секс и то, как грустно умирать, и ласково называла это «ипохондрическими завываниями».
– Я другое видела, – вдруг сказала она. – Вернее, чувствовала… что я никчемная дрянь, которую бросила собственная мать, которую не взяли в нормальный приют, и… в общем, ничего хорошего.
– А я – никчемный чародей, который не спас одних людей, зато убил много других, – усмехнулся Готфрид. – Знаете, что это означает?