О’Брайен с изменившимся лицом склонился над Джулией. Она невольно зажмурилась. Потом, судорожно дыша, приоткрыла глаза, чтобы видеть и не видеть. На лбу саднила рана от крысиных зубов. Второй мужчина, не веря своим глазам, тоже приблизил к ней свою испитую физиономию и провел пальцами по ее лицу. Тут прозвенел звонок. Дверь распахнулась вновь.
О том, что процедура закончена, Джулию известил топот надзирателей. Она широко раскрыла глаза, посасывая окровавленный язык. Лицо ее — это и лицом-то трудно было назвать — не осветилось улыбкой, но сердце радовалось и надзирателям, и О’Брайену, и изможденному мужчине, который вопросительно смотрел на О’Брайена. Тут, источая запах трубочного табака, появился рыжий надзиратель, а за ним и другой, которого она видела в предыдущей камере; фамилия его была Уорт — почти как у нее. Поскольку он не вышел ростом, все заключенные называли его Недовёрт. Ее порадовала скука на лицах тюремщиков, и увлекательно было смотреть, как теперь они приплясывают, уворачиваясь от шныряющей под ногами крысы, и клянут ее последними словами.
Потом Джулию весело — колесики подскакивали на неровной плитке — откатили в предыдущее помещение. Там еще висел табачный дым, и в этой роскошной пелене она увидела Уинстона Смита. Его оставили перед телекраном — так же, как до этого оставили ее, — чтобы он видел все происходящее крупным планом. Но он не смотрел. Он обмяк в ремнях, безвольно разинув рот. И крепко спал.
Часть третья
21
Джулия вновь встретилась с Уинстоном Смитом примерно через два месяца после того, как ее выпустили.
За это время она почти ни с кем не разговаривала. В миниправе ее убрали с этажа худлита и назначили консультантом по административно-хозяйственному обеспечению. Консультант по административно-хозяйственному обеспечению никаких обязанностей не имел и занимал крошечную подсобку в безлюдном коридоре. Из мебели в подсобке стоял один-единственный складной стул, а заниматься можно было только тем, что сидеть, уставившись в телекран. По сути, не заниматься этим было весьма проблематично, так как громкость стояла на максимуме. В первые дни Джулию завораживали простые сюжеты и торжественное музыкальное сопровождение, хотя она особо не вникала, но по мере того, как восстанавливалось ее здоровье, у нее мало-помалу зрела ненависть к растлителям малолетних, участникам бандформирований и террористам, которых показывали в криминальных сводках; крепла и тревога о ходе продолжающейся войны.
Евразия опять стала врагом… нет, врагом она была всегда. Это предписывалось запомнить всем и каждому. Но вот поверить в это оказалось на удивление трудно. Все размышления такого рода теперь давались Джулии нелегко. Она не понимала, почему война — это мир, а само понятие «двоемыслие» навевало сонливость и досаду. Еще она позорно плакала во время трансляции казней, хотя сама не могла разобраться, в чем тут причина. Как только у нее родится ребенок, ее тоже расстреляют или повесят, и она считала это не горем, а утешением.
Оказавшись в такой яме, она не скоро усвоила новые правила своего существования. Лицо у нее заливалось краской при воспоминании о том, как она себя повела в первый вечер, когда ее, со старыми башмаками в руке, выбросили из фургона рядом с общежитием. Конечно, она тогда не могла носить обувь — ступни безобразно отекли, пришлось обернуть их ветошью. Тем не менее она гордилась, что может ходить, тогда как многие нелица вынужденно передвигались ползком. Вставать на четвереньки Джулия не стала, даже оказавшись перед лестницей общежития.
Пребывание на свободе вызывало у нее бурю противоречивых чувств. Снова и снова ее захлестывало чудесное осознание того, что истязания прекратились. Ее больше не будут бить током! Не будут оставлять на теле раны и ожоги! В то же время без надзирателей, которые указывали, что ей делать, она испытывала страшную неуверенность. Даже облачное небо, словно посягательство врага, грозило опасностью: от одного взгляда на него она в ужасе втягивала голову в плечи. Но хуже всего было ощущение изолированности от себе подобных. В минилюбе не часто удавалось переговорить с другими заключенными, но их присутствие выдавали запахи или приглушенные голоса; собратья по страданию знали, что такое боль, и уважали даже скромные твои победы. Да и то сказать: тюремщики и палачи тоже входили в твой круг как своего рода товарищи.