Желтое, нежаркое, оно повисло над синими, почти черными зубцами далекого леса и никак не хотело опускаться ниже. Но вот оно зацепилось круглым боком за высокую верхушку — и на просторном небосводе чуть показался малиновый отсвет зари.
Вот бы Тамару сюда!.. Как бы она… запищала: «Ой, как хорошо! Будто нарисовано!»
Потемневшая невзрачная дорога отчаянно бросалась под колеса «газона». А когда въехали в глубокую лощину, дорога будто бы разгладилась, будто на ней исчезли все бугорки, все коварные выбоины. И дядька Петро щелкнул тумблером.
Два длинных голубых меча метнулись вперед, очертив вдали черный силуэт раскоряченной вербы, похожей на пьяного с растопыренными руками. От той вербы что-то отделилось и двинулось впереди нас. «Велосипед!» — разглядел я. Парнишка что есть силы, почти навалившись на руль, вертел ногами, но наш «газон» неумолимо догонял его. Короткий, как выстрел, сигнал, рывок влево, и уже затерялся сзади велосипедист с желтым кружочком света, падавшим на землю от его маломощной фары.
— Дядьку, — обратился я хриплым голосом, — а мы… только в Марьяновку будем ездить?
— Почему же, — качнул головой шофер, — не только света, что Марьяновка.
— А… в Вильшанивку?
— И в Вильшанивку, — подтвердил дядька Петро и подозрительно посмотрел на меня: — А что?
— Да ничего! — невежливо буркнул я и высунулся по пояс в окно, хотя это категорически запрещалось правилами дорожного движения.
Но как иначе остудишь лицо?..
Машина летела вечерней торжественной степью.
Нас приняли в училище вместе: трех Василей — Василя Силку, Василя Обору, Василя Кибкало — и меня. Зовут-то меня Павел, а прозывают Павлентием. Ну, да в этом, правда, я сам виноват.
Василей приняли в первый же день, а меня забраковали: сказали, мал еще. Хлопцев тут же и переодели. Выдали им новые пилотки хаки, такие же новые гимнастерки с отстроченными толстой белой ниткой карманами на груди (только не по два, как у военных, а по одному), брюки, ботинки, широкие брезентовые ремни подпоясываться и даже по две пары носков. Ко всему этому, сказали, еще выдадут попозже серые шинели из солдатского сукна и шапки.
А я в чем пришел — не стану рассказывать в чем, потому что это не смешно, — в том и остался.
Хлопцы радовались, щупали друг на дружке одежду, не узнавая себя в обновах, раскраснелись все, пилотки набекрень… А Василь Силка, как оглядел себя в новом, хлопнул в ладони, крутанулся на одной ноге и воскликнул — точно жеребенок заржал:
— Это я или не я? Или новый целковый?!
Я тоже ощупывал их и тоже пытался улыбаться, но, видно, только рот кривил да еще под глазом дергалось. Мне когда скверно, так под глазом дергается.
По дороге в село Васили утешали меня, что, мол, в будущем году примут и меня, что их форма к тому времени уже пообносится, а моя будет еще новая, что они все равно будут со мной дружить — вместе таскать солому ночью с поля, так же играть в два голоса на балалайках по воскресным вечерам, а я на бубне выбивать буду. Я тогда на самодельном бубне из собачьей кожи выбивал под Василевы балалайки: у меня слуха нет, а на бубне могу. До того они меня доутешали, что я чуть было не разревелся. Но удержался кое-как.
А дома… Лучше бы и не возвращался домой.
— Ну, что, Павлуша? Что выходил? — спросила тетка Ялосовета, едва я перешагнул порог, и уставилась на меня с такой надеждой, что у меня снова задергалось под глазом.
— Не взяли. Мал, говорят, — еле вымолвил я, так в горле першило.
Она села на старую деревянную кровать с двумя непокрытыми подушками в изголовье и заплакала.
— Так что же теперь? — Тетка смотрела на меня сквозь слезы измученными глазами. — Как же теперь, а?
— Не знаю… Работать пойду.
— В чем? Погляди на себя. А есть что будем? Хлеба намолотили только для сдачи и то не хватило до плана.
Я потихоньку вышел из хаты, взял в сенях веревку и побрел к берегу, к речке, может, где ольха или верба сухая попадется на топливо — надо же как-то тетку успокоить, чтоб хоть ночью не плакала.
Тетка Ялосовета — мачеха. Она пошла за моего отца «на ребенка», когда мне было девять лет, и прожила с ним до войны ровно месяц, а со мной вот уже шестой год мается. И ведь никогда, ни разу не назвал ее мамой, как-то язык не поворачивается. Если бы хоть отец был… А она обижается, думает, я нарочно, назло. Ничего, вот найду ольху — переплачет. Она радуется, когда есть чем топить. Попробуй ее еще найти, ольху эту!.. Говорил тетке уже сколько раз: выходите замуж, а я и сам как-нибудь. Плачет. Ну, пусть как хочет. Я же не заставлю. Да к тому же у нас полхаты нету, осталась одна комнатенка, а бо́льшую половину снесло бомбой. У нас у половины села нету хат — такой сильный бой был… Ничего, нарублю дров, состряпаем чего-нибудь поесть, а дальше видно будет. Не будет же реветь с ложкой в руке!