Я заказала гору картошки, жаренной на трюфельном масле, и первый же ломтик обжег мне нёбо. Только после ожога я подумала, как буду скучать по всему этому. Я заплакала, и сестра накрыла мою руку своей. Я завидовала устрицам. Им никогда не приходится думать о себе.
Из дома я позвонила Кэл, рассказать ей. Я так крепко сжимала челюсти, что они раскрылись с щелчком, когда она взяла трубку. На том конце я слышала голос другой женщины, остановленный приложенным к губам пальцем, невидимым мне. Потом заскулила собака.
– Операция? – переспросила она.
– Да, – ответила я.
– Господи Иисусе, – сказала она.
– Не божись, – велела я, хоть и не религиозна.
– Что? Это же не ругательство, на хрен! – завопила она. – Вот – ругательство, на хрен! Иисус – не ругательство. Его так зовут. Да и с чего бы не выругаться, когда твоя мать сообщает тебе, что собирается отрезать половину своих самых важных органов безо всякой на то причины…
Она что-то еще говорила, но слова сливались в неразборчивый вой, и я отмахивалась от них, как от роя пчел.
– …соображаешь, что ты никогда не сможешь есть как нормальный человек…
– Что с тобой? – спросила я наконец.
– Мама, я просто не понимаю, почему ты не можешь быть счастлива такая, какая ты есть. Ты никогда не была…
Она все говорила. Я таращилась на трубку. С каких пор мое дитя озлобилось? Я не помнила этот процесс, постепенную деградацию от сладости до загустевшего гнева. Она все время пребывала в ярости, она целиком состояла из обвинений. Она снова и снова отбирала у меня моральный перевес. Я совершила все грехи по списку: почему я не рассказывала ей о феминизме? Почему упорствовала и не желала ничего понимать? А сегодня – вишенка на торте, нет, я не стану извиняться за каламбур, язык пропитан пищей, как и все остальное или, по крайней мере, как должно быть все остальное. Она так злилась, а я радовалась, что не могу постичь ее мысли. Я знала – ее мысли разобьют мне сердце.
Внезапно наступило молчание. Она оборвала разговор. Я повесила трубку и увидела, что сестры следят за мной из коридора. Две, казалось, сочувствовали, третья смотрела злорадно.
Я отвернулась. Как же Кэл не понимает? Ее тело далеко от совершенства, но оно молодое, податливое. Она могла бы избежать моих ошибок. Могла бы начать с чистого листа. У меня отсутствует самоконтроль, но завтра я отдам контроль в чужие руки, и все будет исправлено.
Телефон задребезжал. Кэл, перезванивает? Нет, это племянница. Она продает наборы ножей, чтобы вернуться в университет и стать… эту часть я пропустила, но ей платили за то, чтобы она рассказывала мне о ножах, так что я позволила ей проговорить всё шаг за шагом и купила нож для сыра со специальной дыркой в середине. «Чтобы сыр не прилипал к лезвию, понимаешь?» – пояснила она.
В операционной я предстала открытой перед всем миром. Открытой не в смысле вскрытой, еще нет, все еще было запечатано внутри, но я была обнажена, если не считать ночной рубашки с бледным узором, которая не вполне сходилась на мне.
– Подождите, – сказала я. Положила руку на бедро, слегка ущипнула. Меня трясло, сама не знаю почему. Поставили капельницу, капельница меня расслабит, скоро я перенесусь далеко-далеко.
Доктор Ю глядела на меня поверх маски. Исчезла та приветливость, с какой она встречала меня в кабинете, глаза ее изменились. Ледышки.
– Вы читали детскую книжку об утенке Пинге? – спросила я.
– Нет, – сказала она.
– Утенок Пинг всегда приходил домой последним, и его за это наказывали. Били по спинке метлой. Ему это не нравилось, и он убежал. Он встретил черных птиц-рыболовов, у них на шее были металлические кольца. Они ловили рыбу для своих хозяев, но не могли заглатывать ее целиком, потому что кольца сдавливали им горло. Когда они приносили рыбу, их вознаграждали крошечными кусочками, которые они могли проглотить. Птицы подчинялись, потому что у них не было другого выхода. Пинг, у которого не было кольца, всегда опаздывал, а теперь еще и потерялся. Не помню, чем дело кончилось. Вам стоит прочитать эту книгу.
Она слегка поправила маску.
– Не вынуждайте меня отрезать вам язык, – сказала она.
– Я готова, – ответила я.
На меня надели маску, и я перенеслась на Луну.
Потом я сплю, сплю. Давно я не лежала так тихо. Я остаюсь на диване, потому что лестница – лестница непосильна. В водянистом утреннем свете пылинки плывут по воздуху, словно планктон. Никогда я не видела свою гостиную в столь ранний час. Новый мир.
Я пью дрожащие глоточки прозрачного бульона, принесенного моей первой сестрой – ее силуэт на фоне окна схож с веткой, начисто ободранной ветром. Вторая сестра то и дело заглядывает ко мне, приоткрывает окна, хотя и холодно – впустить немного воздуха, тихонько поясняет она. Она не говорит, что в доме затхлый запах, похожий на смерть, но я вижу это в ее взгляде, когда она распахивает и закрывает дверь, распахивает и закрывает, проветривая терпеливо, как мать, чье дитя стошнило. Я вижу ее скулы, высокие, упругие, как вишни, и изо всех сил улыбаюсь ей.