Третья сестра дежурит при мне по ночам, сидит на стуле у дивана и поглядывает на меня, отрываясь от книги, лоб то стягивается морщинами в тревоге, то разглаживается. Она разговаривает со своей дочерью – та любит ее без осуждения, я уверена, – на кухне, так тихо, что я едва их слышу, но потом, забывшись, громко смеется над какой-то их общей шуткой. Интересно, удалось ли племяннице продать еще сколько-то ножей.
Я преобразилась, хотя еще нет, не совсем. Преображение началось – эта боль, эта мучительная боль свидетельствует о нем – и не закончится до тех пор – не знаю, до каких пор. Наступит ли завершение, смогу ли я сказать о преображении в форме прошедшего времени или же вечно буду преображаться, улучшаться и совершенствоваться, пока не умру?
Кэл не звонит. Когда позвонит, я поделюсь с ней моим любимым воспоминанием о ней: как я застала ее в ранний утренний час в ванной с химическим депилятором, она мазала свои маленькие загорелые руки и ноги и верхнюю губу, волосы таяли, как снег под солнцем. Я расскажу ей, когда она позвонит.
Изменения поначалу неуловимы, столь незначительны, что могут быть игрой воображения. Но однажды утром я застегиваю на себе штаны – а они падают к моим ногам. Я изумляюсь тому, что обнаруживается под ними. Тело до Кэл. Тело до меня. Оно проявляется, будто слой снега – слой лжи – отступает от правды пейзажа. Мои сестры наконец отправляются по домам. Они целуют меня и говорят, что я – красавица.
Наконец я оправилась настолько, что могу пройтись вдоль берега. Стоит такая холодная погода, что вода почти превратилась в лед и волны вздымаются густые, жирные, как подтаявшее мороженое. Я фотографирую море и посылаю Кэл, зная, что она не ответит.
Дома я готовлю очень маленькую куриную грудку и режу ее на белые кубики. Считаю укусы и, дойдя до восьми, остальные выбрасываю в помойку. Я долго стою над ведром, вдыхая запах курицы с солью и перцем, смешанный с кофейной гущей и чем-то более старым, на грани гниения. Прыскаю в ведро моющим средством для окон, чтобы эту еду нельзя было использовать. Голова чуть кружится, но я чувствую себя хорошо – даже праведно. Раньше я бы рычала, на стену лезла от голода. Теперь ощущаю лишь незначительную пустоту – и полное удовлетворение.
Ночью я просыпаюсь, потому что надо мной нависает существо – маленькое – и прежде чем соскользнуть в бодрствование, я думаю, это моя дочь, разбуженная кошмаром, или же наступило утро, а я проспала – и лишь когда мои руки, высунувшись из-под одеяла, сменяют тепло на ледяной воздух (и вокруг так темно), я вспоминаю, что моей дочери уже под тридцать и она живет в Портленде с соседкой, которая не просто соседка, и не говорит мне об этом, не знаю почему.
Но что-то там есть, темнота, проступающая в темноте, очертания фигуры. Она сидит на постели, я чувствую ее вес, пружины матраса скрипят и кряхтят. Она смотрит на меня? Или отвернулась? Она вообще может смотреть?
А потом – ничего нет, я сижу в постели одна.
По мере того как я осваиваю новую диету – мою вечную диету, которая закончится вместе с моей жизнью – что-то начинает шевелиться в доме. Сначала я думала, мыши, но оно более крупное, более самостоятельное. Мыши в стенах шуршат, выпадают в какие-то дыры, слышно, как они скребутся в ужасе, оказавшись позади семейных портретов. Но это новое таится в скрытых частях дома с какой-то целью: прижав ухо к обоям, я слышу, как оно звучно дышит.
Через неделю я решаюсь с ним заговорить.
– Кто бы вы ни были, – обращаюсь я, – пожалуйста, выйдите. Я хочу вас видеть.
Ничего. Я не знаю точно, страх я чувствую, или же любопытство, или и то и другое.
Я звоню сестрам.
– Возможно, мне это чудится, – говорю я, – но вы ничего не слышали – после того? В доме? Какое-то присутствие?
– Да, – говорит первая сестра, – моя радость плясала со мной по всему дому, как дитя, и я танцевала вместе с ней. Мы чуть не разбили две вазы!
– Да, – говорит вторая сестра. – Моя внутренняя красота освободилась, она лежала в пятнах солнечного света и охорашивалась, словно кошка.
– Да, – говорит третья сестра, – моя прежняя форма кралась из тени в тень, как и должно было быть. Она уйдет прочь со временем. Ты даже не заметишь – и вдруг однажды она исчезнет.
Повесив трубку, я пытаюсь руками очистить грейпфрут, но это непосильная задача. Кожура льнет к плоду, а между ними прослойка, толстая, неотделимая от долек. В итоге я беру нож, срезаю со всех сторон своды, превращаю грейпфрут в куб и лишь тогда раздираю его пальцами. Я словно вторгаюсь в человеческое сердце. Плод податливый, упоительный. Я делаю восемь укусов, а когда девятый кусок касается моих губ, отодвигаю его, комкаю в руке, словно старый рецепт. Уцелевшую половину грейпфрута я кладу в контейнер и закрываю холодильник. Даже сейчас я слышу это. Позади меня. Надо мной. Слишком большое, чтобы уловить. Слишком маленькое, чтобы разглядеть.