В детстве мы с отцом приходили к ней каждое лето, приносили розы и подновляли черной краской надпись, вырывали верблюжью колючку, солодку, снимали улиток с мрамора.
Солодка – «сладкий корень»: однажды я по привычке очистил ее корень и хотел разжевать, но отец меня остановил: «Только не на кладбище».
И вот спустя двадцать лет я снова здесь.
Я снова выдираю кусты солодки, на которых крепится новый прах – истлевшие пластиковые пакеты, рассыпающиеся в пальцах, их нельзя поэтому снять целиком.
Они треплются на ветру – прах новейшего времени, – в моем детстве его еще не было.
Да, самое неустранимое во Вселенной – то, что нельзя уловить, но то, что обладает сознанием.
Как, например, книги, о которых Вселенная думала веками.
Или – поезда, полные золота мыслей о пространстве.
Уходя от деда, я снял с руки и закопал на его могиле свои часы.
Что может быть прекрасней такого подарка археологу, такой законсервированной эпохи.
Когда-то императоры уносили в свои могилы жен, солдат, коней, вино и масло.
Но я подумал тогда, что время – самый нужный припас, который понадобится деду, когда он воскреснет.
Перевезем язык через забвение.
Я давно пишу на мертвом языке.
Читаю сейчас «Анну Каренину» на бортике миквы среди руин на окраине Иерусалима.
Да, в жарком июле есть особенная святость – не та, когда кутаешься от зноя в чернозем.
Свои мосты мы сожгли.
А некоторые остаются на этих пылающих синусоидах меж берегов.
Мне поздно перенимать обычаи и манеру одеваться.
Поэтому я предпочитаю писать на мертвом языке.
Тем более на нем писали так много моих героев.
Они исчезли, но их воображение осталось.
В него помещаются эти буквы и слова.
Все в языке подчинено поэзии, включая суффиксы и знаки препинания.
Так странно сознавать это, будто в языке есть своя лестница к Богу.
Есть в языке и война: напиши это.
Что есть поэт, как не пчела-царица, привлекшая к себе рабочих пчел, которые собирают для нее библиотечный нектар?
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель делает вас слепым внезапно.
И тогда вам начинают сниться сны китов.
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель выбрасывает вас на берег озера Ванзее под окна виллы «Марлир».
В лесу поэзии есть дрозд, чья трель переводит вашу жизнь в разряд страницы.
Каково это – говорить всю жизнь на языке, в котором нет буквы «м»?
А ведь некоторые из тех, что были встречены в жизни, находились под этим заклятием.
Каково жить чучелом языка?
Все в той или иной мере родились на острове, который еще не был открыт.
Единственное, что о нем известно: на клочке этой земли растут деревья, плоды которых излучают тьму таинственного стихотворения.
Многие пытались подобрать к нему ключ.
Только не все возвращались, объевшись этих плодов.
Однажды и я откусил кусочек.
В результате я написал книгу о музыкальных инструментах, в которых вместо струн были натянуты человеческие жилы.
Костры мыслей наполняли звуки этих инструментов.
Сегодня четверг в буковом лесу, где каждый лист – страница «Анны Карениной».
Мне каждый придется прочесть.
Слабость человека может сравниться только с его алчностью.
Когда приходит время отдавать, он удивляется так, будто только что родился.
И тогда он кричит, но другие слышат лишь шепот.
Но и шепотом можно заклясть полмира.
Однажды так и случилось.
Однажды я проснулся в Риме после долгого-долгого сна.
Еще не вполне понимая, где нахожусь, спустился на улицу в кафешку, чтобы выпить доппио с сигаретой.
И вот когда я вглядывался вниз по улице, ведущей к Колизею, после первого глотка кофе, после первой затяжки, – я вдруг прошептал одно тайное заклятие, суть которого: «Все дело в красоте».
И это сработало.
Потом я бродил по городу, рассматривая то и это, заходил в церкви, бросал монеты в светильник, возвращался за полночь по старым трамвайным путям, озираясь на остывающий город, дивясь силуэтам пиний и триумфальных арок, каким-то руинам, сквозь которые виднелась взошедшая над горизонтом Венера.
Немота – вот так бы я назвал главное свойство мироздания, пустившего меня заново поозираться на звезды, на то, что впереди и позади.
Помню, как под аркой Тита утром я наблюдал дорожку муравьев – на булыжнике мостовой, видавшей колесницы и сандалии легионов.
Муравьи спешили куда-то в свое очередное миллионолетие.
И конечно, точно так же ползли и трудились над плевелами еще при Тите, эпоху которого не заметили подобно тому, как не замечают мои подошвы сейчас.
«Все дело в красоте», – снова мелькнуло у меня в мозгу, прежде чем мой взгляд перешел с муравьев на человека, протягивавшего мне запотевшую бутылку воды: «One Euro!»