На одной из фотографий я стоял точно так же у самого моря, наполненный светом и воздухом, и медленно вращался вокруг засветившего пленку солнца.

<p>XL</p>

Друзья умирают.

Враги умирают.

Корифеи уехали вместе с цирком.

Герои превратились в мышей.

Кошки перебрались на другую планету.

Мир меняется с быстротой проносящегося над головой поезда.

Что еще сказать собаке, сидящей на ветке?

«Чир-чир-чир» теперь не проканает.

Раньше войны кончались.

Нынче мир заключать не с кем.

Линия фронта проходит большей частью меж двух полушарий.

Ничего не получается у народа с вырванным языком.

Язык еще трепещет, болтается в эмиграции, но скоро он замрет.

Многие устроятся на работу.

Некоторые сойдут с ума.

А иные отправятся еще дальше.

Некоторые ждут кометы.

Некоторые ждут своей победы над собой.

Чем станет завтракать собака, управляемая собственным хвостом?

Когда-то я стоял над заливом на крутом обрыве в Беркли.

И щурился от блеска заходящего солнца, отраженного в океане.

Это долгий просторный залив, уснащенный лучшими в мире мостами – и на том берегу высотками Сан-Франциско.

Тогда я стоял над своей юностью и вдыхал аромат свободы.

Я плохая собака, я ничего тогда не учуял – ни вони ракетного топлива, ни рези бездымного пороха.

Так и стоит призрак юности сейчас – как стоял я тогда, озаренный воображением ничуть не меньше, чем солнцем.

Я беру его тихонько под локоть и наконец увожу пройтись по студенческим барам.

Что я ему скажу?

Чтобы был осторожней?

Чтоб хоть по копейке, но скопил бы немного денег?

Чтобы меньше любил и побольше валял дурака?

Нет, не скажу ничего, буду нем как рыба.

Будем говорить о стишках, о том, что прозе конец.

О рыбалке, конечно, о тачках.

Не знаю, вернется ли он обратно – стоять над обрывом каждый закат.

Я бы вернулся.

<p>XLI</p>

Читаю переводы этих стихов, и меня снова настигает в них Лондон, его городское море.

В Лондоне жил старый внимательный поэт, когда-то пропитавшийся солью Средиземноморья настолько, что, переехав, никогда не покупал в лавке соли.

Обычно я приходил к нему на закате.

Сизое небо, свинцовые облака, холод – вот то, что я брал с собой.

Старый поэт брал эти краски и приносил их в дар солнцу, благодаря чему наконец на закате проступал на горизонте город.

Так писал старый поэт – небо расступалось от одной его мысли о родине, где солнце и лунные рыбы плели его сны.

Мы почти не разговаривали, мне достаточно было просто быть рядом. Мне нравилось сознавать его верность, ибо вера – это то, что способно вызвать во мне преклонение.

Старый поэт был верен ослепительной тьме моря.

Риф, пена, звезда диктовали ему главное – о смерти.

Старый поэт был дважды изгнанником – испытывая чужое ремесло и живя в другой стране.

Яснее всего его можно представить на иллюстрации в средневековой книге, изображающей распятого на мосту от Солнца до Луны человека, растворившего свое страдание в космических стихиях.

Старый поэт писал особыми чернилами – сухим пером.

<p>XLII</p>

Велосипеды – это каемки небесных цирков.

Целое труднее части, часть великолепней целого.

Писатель сидит на подоконнике в хостеле, а на улице идет ноябрь.

Писатель курит в приоткрытое окно и рассматривает себя как часть исчезнувшего целого.

Осенние розы мокры от слез и податливы, как материнская щека.

Поздние цветы – в них столько стойкости и слабости одновременно.

Осень – это пора азбуки и алфавита, который я отыскиваю повсюду – в каждой трещинке на асфальте, в каждом пересечении прожилок на опавшем листе.

Странная таинственная жизнь, в которой меня не узнает даже моя собака.

Облака, как и сны, подозрительны и прекрасны.

Когда провожаешь взглядом облако, уходящее в море, когда взгляд скользит по его клубящимся краям, оно становится похоже на часы, особенно когда начинает таять.

Я приехал из Иерусалима, с небольшого острова безумия и волшебства.

Пролив забвения замерз, и люди ходят по нему – некоторые катаются на коньках.

На полумесяце берега – на подоконнике сидит писатель.

Скоро зеленоглазая женщина придет и обхватит его руками.

Мир – это все, что относится к темной материи, не способной излиться даже в звезды.

В детстве любимыми яблоками были те, что назывались «джонатан».

Они глянцево багровели в витринных вазах, в то время как приходилось скользить по карамели тротуара, по свежему снегу на льду.

Дальше память молчит и отмалчивается.

Писатель слышит свое собственное дыхание, отражающееся испариной от оконного стекла.

Воля – это то, что относится только к звездам, думает он и оборачивается.

Писатель оборачивается и видит мать, освещенную луной, внутри которой катится ее маленький сын на велосипеде.

<p>XLIII</p>

Есть книги, над которыми мироздание размышляло слишком долго.

Есть поезда, число вагонов которых увеличивается по мере их движения.

Постепенно такие поезда и книги превращаются в гигантские тени.

Так изнашиваются воображение, пространство и время.

Постепенно в пальцах моих цветочная пыльца заменяется звездной пылью.

Когда-то я пришел на кладбище и нашел могилу своего деда.

Перейти на страницу:

Все книги серии Художественная словесность

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже