— Меня избрали представителем для того, чтоб я говорил и сказал, что мы, рабочие, думаем. У нас было собрание этою ночью, и мы приняли резолюцию, требующую полной свободы союзов; затем мы требуем прибавки: четыре эре в час для литейщиков и три для мастеровых. Далее, мы, литейщики, а также другие требуем, чтоб мастер Скотт был отставлен, так как он ни на чти не годен и отправляет только полицейскую службу. Вот наша резолюция. А затем я попрошу директора потрудиться подумать о том, что нас триста человек, а директор только один. Вот вам все это на бумаге!
Нильсон протянул бумагу и, когда директор не захотел взять ее, положил ее перед ним на стол.
Эмануэль все время сидел, притворяясь, что он записывает что-то в книгу. Теперь он, как бы удивившись, поднял голову, кивнул рабочим и велел им подождать. На его лице играла его обычная холодная улыбка. Он подошел к телефону и позвонил, стоя спиною к депутации.
— Пожалуйста, мне город... Это город?.. Пожалуйста, бургомистра!.. Спасибо.. Здравствуй, Эрик, да, это — Энрот, из Иернспонгена... Сегодня утром у меня на фабрике началась стачка... тут произошел ряд непозволительных вещей... один рабочий был найден мертвым в реке при крайне странных обстоятельствах, и можно ожидать еще худшего... Не можешь ли ты мне послать несколько человек... Я думаю одного ленсмана недостаточно... Так, ты не можешь сейчас с утра?.. Не можешь без формального заявления ленсмана?.. Ну, тогда подождем до вечера... Тогда надо значит, чтоб я позвонил еще раз?.. Да?.. Ну, прощай, прощай...
Он медленно повернулся на каблуке и спокойно поглядел на рабочих Нильсон стоял, закусив губы и комкая свои манжеты. Скотт и Макс глядели, точно оглушенные. Эмануэль обратился к депутации:
— Не может быть и речи о каких бы то ни было официальных переговорах раньше, чем вы не попросите прощения за оскорбительную надпись, которую вы сделали над воротами. Но ради вас я охотно соглашусь поговорить пока с Нильсоном. Остальные можете вернуться к своим товарищам. Одно вы можете им уже теперь сказать: о каких бы то ни было союзах на моей фабрике и речи не может быть, так же как и об отставке Скотта.
Эмануэль опять взобрался на свой стул и уселся на нем, сердитый и таинственный, точно злой дух.
— Позвольте попросить всех, кроме Нильсона, уйти в смежную комнату, — сказал он.
Никто не решался протестовать. Рабочие стали держать Нильсона за полы. Эмануэль улыбнулся.
— Нильсон не смеет, что ли, остаться, чтоб поговорить со мною?
— Отчего не сметь, — ответил Нильсон, краснея и отбиваясь от товарищей.
Дверь закрылась. Эмануэль жестом подозвал Нильсона ближе, поглядел на него в упор и тихим спокойным голосом сказал:
— Вы убили Рермана за то, что он не был в заговоре с вами и открыто рассказал, что вы готовили за моей спиной. Если беспорядки будут продолжаться, я расследую дело, и виновный понесет достойную кару. В противном случае я посмотрю на это дело сквозь пальцы. Вот все, что я хотел сказать, прощайте!
Нильсон стоял, пораженный, ошеломленный, бледный от злости, и искал слов, чтобы ответить, но Эмануэль, отвернувшись от него, позвонил бухгалтеру, требуя какую-то книгу. Рабочий все еще выжидал момента, чтоб заговорить, но бухгалтер не уходил, и никто не обращал на него внимания. Наконец, он вышел к своим товарищам, которые ждали его на дворе.
Макс, озлобленный и убитый, ходил взад и вперед по комнате. Когда Эмануэль показался в дверях, сын резко заявил отцу, что ему надо поговорить с ним. Эмануэль хотел было вернуться в контору, но Макс, замахав руками, проворчал:
— Нет, я не войду никогда больше в эту дыру, пойдем на остров.
Эмануэль остановился и прошипел:
— Какого черта? Те воображаешь, у меня только и дела, что ходить к водопаду и любоваться им?
Он уже пошел было назад, но вдруг раздумал и, охваченный внезапною тревогой, пробормотал:
— Ну, пойдем, Макс, пойдем вместе!
Не говоря ни слова, они быстро направились к утесу.
Туман успел рассеяться, и все кругом резко выделялось под тяжелыми осенними тучами. Сосновый бор по берегам стоял более мрачный, чем когда либо: строгостью своих очертаний и жутким однообразием верхушек сосен он наводил на, мысль о первобытных лесах и о временах, когда еще не было человека. В отдалении на высоте стояли две сосны, из которых одна, погнутая первою осеннею бурею, беспомощно оперла свою высокую крону на верхушку другой: она, казалось, изнывает от страха и печали при виде голой пустынной безнадежности кругом.
Макс, ежась от холода, застегнул пальто и в упор посмотрел на отца.
— Мне стыдно за тебя!
Эмануэль отпрянул назад. Он как бы не осмеливался сердиться.
— Что ты говоришь, ты..?
Макс поморщился и чихнул от попавшей в нос пены от водопада.
— Я нахожу, что ты ведешь себя не так, как подобает джентльмену. Мне стыдно было перед рабочими. Они являются к тебе, соблюдая все правила вежливости, и излагают свои требования. Ты же притворяешься, будто не слушаешь их, а затем поворачиваешься к ним спиной и телефонируешь о присылке полиции.