Солнце жгло. О стекло окна билась огромная муха. Эмануэль был страшно утомлен. Он откинул голову назад и стал глядеть на поблекшие цветы обоев. Краску их высосало жгучее солнце, посылавшее лучи в беседку в течение стольких лет. Он выстроил этот павильон в то лето, когда родился Макс. Здесь в течение долгих летних дней стояла колясочка ребенка; здесь же его возлюбленная Мэри сидела, кормя грудью младенца. Солнце играло на ее белоснежной груди. Мягкий, несколько странный звук ее голоса поднимал в нем горячую волну нежности, доходившую до кончиков пальцев. Он целовал ребенка, этот залог их любви, лишь недавно отделившийся от ее хрупкого тела...
Эмануэль встал. Он ощутил вдруг нечто вроде тревожного счастья от того, что Макс все-таки здесь, у него, что он сидит и ждет его.
Он разом забыл все укоры и, взбираясь по лестнице к своему дому, населенному приятными воспоминаниями прошлого, был совершенно не похож на того человека, который сидел сейчас в святилище своей конторы, на высоком вертящемся кресле.
Макс остановился наверху у поворота и указал рукой на ворота завода. Там гигантскими буквами, выведенными яркокрасною краскою, которою метили товары, было что-то написано. Они поспешили вниз, и из серого тумана осеннего утра перед ними все ярче вырастали буквы:
„Фабрика — ад!“
Из труб литейного отделения не поднимался дым. Из конторы выглянул бухгалтер. Эмануэль поспешил туда, не слушая дурных предсказаний и попреков Макса.
В „святилище“ сидел Скотт, более мрачный и сгорбленный, чем обыкновенно. Эмануэль торопливо закрыл дверь за собою и Максом.
Не поднимая головы, Скотт пробормотал:
— Рермана нашли мертвым...
Все трое сидели молча, не глядя друг на друга. Эмануэль первый овладел собою.
— Как это произошло?
Скотт говорил тихо, как бы беседуя со своею совестью:
— Его нашли у пристани на повороте реки...
Макс почувствовал щемящую боль в груди, точно из комнаты вдруг выкачали весь воздух. Его пронзила мысль, что смерть Рермана могла находиться в какой-нибудь мистической связи с его маленькой историей, но он тут же отбросил эту мысль и глядел на отца с видом человека, который в конце-концов оказался правым, но не решается делать упреков.
Эмануэль долго глядел на стену, не говоря ни слова. Его виски задвигались, как у человека, жующего что-то жесткое, чего он не может проглотить.
— В высшей степени странный случай! Есть что-нибудь, что указывало бы на преступление?
— Фуфайка его была изодрана на груди, — пробормотал Скотт.
— Это произошло, разумеется, во время борьбы его со смертью, — вставил Макс, почувствовав, что следствие по этому делу причинило бы и ему неприятности. — Он, очевидно, поскользнулся и упал как-нибудь. Может быть, он пошел и напился пьяным на... на... те... деньги...
Скотт покачал головой и громко, с огорчением в голосе, крикнул:
— Нет, нет, они столкнули его, так как считают его предателем... Я проговорился перед моим сыном, а он — за одно с ними, как я ни старался отвадить его. Таким образом дело открылось, а теперь мне придется на страшном суде отвечать за его грешную жизнь...
Эмануэль привскочил с места и зарычал:
— Молчать, черт тебя дери, ты с ума спятил, старик! Что ты болтаешь?
Макс почувствовал облегчение от того оборота, который дело начинало принимать. Он обернулся к отцу.
— Разве не говорил я тебе, что неосторожно было ни с того, ни с сего вдруг выгнать этого агитатора?
Эмануэль выпрямился и ударил линейкой но столу.
— Я запрещаю тебе говорить эту чепуху. Рерман утонул, и делу конец...
Скотт вдруг уцепился за эту мысль, брошенную ему более сильною волей, и с почти идиотской улыбкой пробормотал:
— Иисусе милосердный, это ты толкнул его в воду. О, это был сам Господь Бог, пославший ему смерть за его грехи!
Постучались в дверь. Конторщик доложил, что пришла депутация от рабочих и ждет приема.
Эмануэль повернулся на стуле и не выпускал из рук линейки, которую держал, точно скипетр.
— Пусть они войдут, но скажи им, чтоб они вытерли ноги... Скотт, ты молчи!
Четверо пожилых рабочих, вошедших в „святилище“, окруженное ореолом таинственности и ненависти, стояли тесною кучкой. Они были одеты по праздничному: на них были сюртуки, бумажные воротники и манжеты, выдвинутые над черными мозолистыми руками, чтоб их лучше было видно, и калоши, которые рассматриваются, как предмет роскоши, и надеваются лишь тогда, когда стоит сухая и хорошая погоди.
Рабочие были чрезвычайно торжественны в виду важности момента и двигались с соблюдением парламентских форм, усвоенных ими из рассказов местной радикальной газеты, в заседаниях местной коммуны и из знакомства с агитаторами.
Свен Нильсон, небольшой человечек с острым носом и умными мышиными глазками, медленно выступил вперед в качестве вожака и заговорил с ораторскими жестами, несколько сдерживаемыми необходимостью следить за манжетами.