«…между сентябрем 1826 и началом 1830 г. Пушкину могло казаться, что многое ему удастся напечатать, когда (а не „если“) станет позволительным хотя бы обиняком говорить об историческом изменении судеб русского общества после декабря. И только этим можно объяснить новый замысел Пушкина – дополнить роман второй частью и довести его действие до последекабрьской поры.

Новый замысел был немалым: как в свое время заметил С. М. Бонди, Пушкин решил перенести конфликт романа из микрокосма частной жизни (который не был у него затронут даже 1812 годом) в макрокосм большой истории. Недаром он в 1824–1825 гг. много времени и души потратил на изучение Шекспира, Скотта и Карамзина. А теперь история вихрем пронеслась по рядам его соратников, критиков и друзей».

Дьяконов вновь опровергает собственные датировки и предположения. Если Пушкин еще в 1824–1825 годах изучает Шекспира, Скотта и Карамзина – не означает ли это, что уже тогда замысел романа не был камерным, что дыхание «большой истории» ворвалось в план «Евгения Онегина» до декабря 1825 года?

Размышления о гипотетической второй части и о содержании ненаписанных глав привели Дьяконова к неожиданной гипотезе. Она была связана с давними спорами о том, хотел ли Пушкин во второй части сделать Онегина декабристом, чтобы после провала бунта его сослали в Сибирь или отправили на гибель в Кавказской войне. Ученый предположил, что декабристом должен был стать не слабый, никчемный Евгений, а князь, супруг Татьяны, что определяло и ее судьбу после декабря 1825 года.

По гипотезе ученого, раннюю смерть героини из первоначального замысла заменило добровольное изгнание в Сибирь вслед за сосланным супругом-декабристом. «Опорными образцами» для судьбы Татьяны в гипотетической второй части Дьяконов называл судьбу Марии Николаевны Раевской-Волконской, а также «убеждение жены декабриста М. А. Фонвизина, Н. Д. Апухтиной-Фонвизиной, в том, что именно она послужила прототипом Татьяны». К тому же «позже она вышла не за кого-нибудь, а за И. И. Пущина, и он не разочаровывал ее в этой идее, а сам называл ее в разговоре и в письмах Таней».

При такой установке трудно объяснить, почему Пушкин назвал свой роман именем Евгения Онегина, а не Татьяны Лариной.

Дьяконов также выдвинул предположение, что стихи, которые считаются ныне фрагментами уничтоженной десятой главы, на самом деле написаны для изъятой главы «Странствие», и сделал из этого вывод:

«Если введение мотива тайных обществ (как мы предположили) должно было предшествовать кульминации – жертвенному отказу Татьяны от любви к нему [т. н. к Евгению. – Н. К.] ради нелюбимого мужа, то надо полагать, что именно муж Татьяны и через него сама Татьяна должны были быть замешаны в декабрьском движении. Так личные страсти вступали бы в трагическое противоречие с историческим долгом, которое решалось в пользу истории».

Вывод характерен для советской эпохи: историческая правота понимается как верность революционным тенденциям, она превыше «личных страстей». В трагическом противоречии частного и общественного предпочтителен, конечно, «исторический долг» Татьяны, отвергающей любовь – и Онегина, и свою!

Пушкин и заговорщики

Гипотеза Дьяконова связана с еще дореволюционными размышлениями и дискуссиями об отношениях Пушкина и заговорщиков, которых после восстания 14 декабря 1825 года стали называть декабристами. В сферу споров входил, конечно, и роман в стихах. Особенно интриговали осколки зашифрованной «хроники»: она обнаруживала детальное знакомство Пушкина с историческими обстоятельствами и людьми, игравшими ключевые роли в заговоре, а потом в восстании в Петербурге и на юге России.

Перейти на страницу:

Похожие книги