Уже в эпоху раннего средневековья китайская мысль пришла к систематическому пониманию «сокровенного подобия» земного и небесного в «учении о сокровенном» (сюанъ сюэ). Главная тема этого философского синтеза – «сокровенное единство» вещей в «превращениях единичного» (мин и ду хуа). Тогда же получила метафизическое обоснование идея «утонченного» или «чудесного» совпадения символических («небесных») и эмпирических свойств вещей в сингулярной природе бытия-события. Позднее на этой основе сложился репертуар символических качеств действий и ситуаций, ставших основными кирпичиками китайской традиции. Эти типовые, обладавшие весомостью ритуальных норм жесты и фигуры речи были плодом поиска идеального соответствия, которое утверждало единство внешне не связанных между собой вещей. Символические типы составили матрицу образования в школах культурной и общественной практики Китая. Их усвоение как раз вело к прозрению «сокровенного подобия» вещей, дарующему эффективность действия[175]. Его сущностью была поистине чудесная способность разрубать вещи не надвое, а наодно: постигать единство бытия, выявляя все более тонкие различия в опыте. Классическим примером здесь служит герой рассказа Чжуан-цзы, который разделывал туши быков, полагаясь на их «небесное устроение», то есть бытийную цельность[176]. В даосском каноне «Ле-цзы» есть сюжет о волшебном мече, который рассекал тела, не оставляя на них разрезов[177]. С особенной резкостью тот же мотив выражен в чаньском коане о наставнике, который возродил в монастыре единство, разрубив кошку[178].
Мотив «небесной сети» или «небесного устроения» вещей имеет и определенное психологическое измерение. Еще полвека тому назад А. Мишотт показал, что опыт «качественной событийности» относится к бессознательной, сверхиндивидуальной страте восприятия, наблюдаемой у младенцев[179]. Недаром со времен Лао-цзы «младенческое сердце» стало именем высшей мудрости во всех учениях Китая. В душевном опыте индивида оно соответствует не просто блаженно-цельному восприятию жизни у младенца, а переживанию жизни, общему для всех живущих. Мы имеем дело с опытом совместности всего живого, который относится к тому, что можно назвать онтологическим субстратом памяти, то есть памятью чистого события, вернее, со-бытийности мира. На нее указывает Лао-цзы, когда говорит, что люди древности «завязывали узелки вместо письма» («Дао-Дэ цзин», гл. 80). Попутно уточним популярный, но поверхностный тезис о любви китайцев к имитациям и подделкам. Речь идет, как можно сейчас видеть, не об имитации, а именно о «пособлении», аккомпанировании в поле жизненной совместности. Такое действие не стесняет творческих импульсов.
Теперь мы можем видеть, каким образом возвращение к «младенчески чистому сердцу» могло служить в Китае условием стратегической инициативы. С одной стороны, речь идет об особого рода действенном знании, оказывающем неотразимое воздействие на вещи, удаленные во времени и пространстве. Автор данных строк когда-то назвал эту неизвестную на Западе форму практики «стратегическим подпольем Китая»[180]. С другой стороны, в мировой со-бытийности все явления равно реальны и нереальны, а знание «чудесной смычки» сокровенного и явленного, небесного и человеческого порядков бытия позволяет мгновенно изменять статус явления, превращать фиктивное в подлинное и наоборот, согласно актуальной ситуации. Искусный стратег не делает выбора между тем и другим, но постоянно возвращается к предвечному началу, предоставляя вещам «превращаться самим», а себе – «привечать» грядущее, оседлав поток перемен. Китайская мудрость исконно стратегична в том смысле, что она учит находиться где угодно, не находясь нигде, пребывать в своем отсутствии, ни с чем себя не отождествляя, не разделяя фикцию и действительность. Последнее обстоятельство, кстати, объясняет вкус китайцев к экстравагантному, курьезному, даже гротескному, запечатлевшемуся и в нормативных образах китайской культуры, по сути – тех же символических типах.
<p>Образец китайской глобальности: «новая Поднебесная»</p>