– Я смастерил почти всех персонажей сказок Гофмана и братьев Гримм, – пояснил он с детской гордостью. – Я люблю прошлое… Люблю Германию флейтистов и дудочников, ночных колпаков и нюхальщиков табака, длиннополых сюртуков и белых париков… – Он улыбнулся: – В те времена людоеды жили только в сказках, они были славными малыми и никого не ели; больше всего на свете они любили свои домашние тапочки, трубку у камина, добрую кружку пива да партию в шахматы…
В каждую игрушку был встроен механизм: достаточно было нажать на кнопку, и фигурка оживала, совершая поклон или балетное па под чистые звуки мелодичного аккорда.
– Я никогда не делал оловянных солдатиков, даже для сына, – говорил Аугустус Шрёдер.
Он садился за рояль и играл. Больше всего он любил
– Вы правда немец?
– Да. И не этим чета… – Он махнул рукой на окно: по улице с грохотом проезжали танки. – Я – последний немец.
Он долго жил в Кракове и хорошо знал польский язык. Он не осмеливался заговорить с Янеком о его родителях. Однажды он робко спросил:
– Где ты живешь?
– В лесу.
– Хочешь жить у меня?
– Нет.
Аугустус Шрёдер немного сгорбился и больше не настаивал. Он подарил Янеку одну из своих игрушек. Баварского бюргера в ночном колпаке: тот улыбался, нюхал табак, чихал и удовлетворенно качал головой под звуки
Однажды в пятницу вечером Янкель Цукер начистил сапоги, вымыл бороду, обернул молитвенник шелковым талесом и ушел. Партизаны доброжелательно смотрели ему вслед. Один только Махорка проворчал:
– Еврей не любит молиться в одиночку. Боится остаться один на один со своим Богом.
Янкель шел быстрым шагом: он опаздывал. Каждую пятницу он отправлялся в пригород Вильно Антокол и заходил на развалины старого порохового склада. Этот пороховой склад служил прятавшимся в лесу евреям временной синагогой и местом собраний: при отступлении в сорок первом русские взорвали его, но часть подземных помещений почти не пострадала. Добраться до них было нелегко, и никто туда не спускался, за исключением религиозных евреев, уцелевших во время погромов. Их осталось немного, и паролем их была осторожность. Сначала в развалины спускался бродяга Цимес; он осматривался – обычно там ютились одни лишь летучие мыши да голодные крысы, – а потом пронзительно свистел; тогда верующие один за другим молчаливо и робко заходили на пороховой склад… Янкель немного опоздал. Под землей Цимес с торжествующим видом установил лампу, украденную накануне на центральном вокзале Вильно. Пришло уже с десяток человек, худых и нервных; их длинные руки трагически дергались. Сема Капелюшник, старый торговец фуражками с Немецкой улицы, был за кантора. Надвинув шапку на глаза, он бил себя в грудь и покачивался; его губы шевелились, а голос то взлетал до длинной напевной жалобы, то вновь понижался, и только губы продолжали беззвучно шевелиться… Он никогда не смотрел в лежавший перед ним молитвенник и полными страха глазами обводил лица верующих, темные углы и каменные стены. Он вздрагивал от малейшего шума, резко замирал и прислушивался, но его побелевшие губы продолжали шептать, а кулак, на мгновение повисший в воздухе, машинально ударял во впалую грудь. Евреи молились: слышалось непрерывное бормотание на одной ноте, а затем у кого‐то из груди вдруг вырывался долгий жалобный плач, не то пропетый, не то проговоренный, похожий на безнадежный вопрос, обреченный вечно оставаться без ответа. Тогда остальные повышали голос, подхватывая этот трагический вопрос, эту проникновенную жалобу, и снова понижали голоса, постепенно переходящие в шепот.
–
– Цимес, – быстро сказал один из молящихся, вперив глаза в Тору и ударяя себя в грудь. – Цимес остался…
–
–