Страшнее было другое, при всем моем нахальстве я понимал, что для того, чтобы этот замысел воплотился и обрел чаемое величие совершенной жизни, имеющихся в моем распоряжении сил и способностей маловато. Как придумать и какими словами описать сотворение этого нового мира вкупе с временами года Гайдна и Чайковского, да еще и сдобрить все это ядовитыми антисоветскими измышлениями?
Как сделать читабельным роман, главный герой коего ничего не делает и не говорит, и неизвестно, о чем думает и думает ли вообще? А описания природы? Известно ведь, что даже у Толстого и Тургенева подобные описания очень часто пролистывают, чтобы поскорее узнать, что там дальше. А тут и дальше то же самое — только печаль и прелесть догорающего осеннего заката сменяется морозной и звездной ночью над синими снегами, ну а там уже проталины на чемодуровских склонах, и набухающие почки на черных мокрых ветвях, и орущие под окнами мартовские коты, а потом — оглянуться не успеешь! — нелюбимое Пушкиным лето, выцветающие от зноя зелень и синь, благовонная духота перед долгожданною грозою и утробное урчание далекого грома, как будто Перун из последних сил пролонгирует акт сладострастия, и медлит, и медлит… и наконец — бабах! Молнии блещут, струи хлещут, и ослепительно белый горошек скачет по асфальту, и вот уже над все еще темными волнами на фоне все еще громоздящихся грозовых туч все ярче и ярче разгорается радуга-дуга, и Корней Иванович Чуковский зазывает нас на нее вскарабкаться в своем гениальном стихотворении «Радость», но я-то затеял писать не стихи, а полновесное эпическое произведение, кто же такое станет читать, разве что абзац, да и то сомневаюсь.
Трезво оценив имеющиеся в моем распоряжении ресурсы, я пришел к выводу, что для реализации этого амбициозного проекта их, мягко выражаясь, недостаточно, что тут потребны толстовский размах, пушкинская легкокрылость, набоковская изобретательная точность, захлебывающийся восторг Пастернака и жирный карандаш Фета — в общем, вся совокупная мощь русской классической, модернистской и постмодернистской литературы.
Где нам, дуракам, чай пить, да еще со сливками! — как говаривал Ленька Дронов, безуспешно шаривший под Печорина.
Но, преисполненный азартного желания написать-таки о младенце и озерном крае и выразить-таки чувства и мысли, вызванные внезапно родившейся и растущей дочерью, я стал придумывать, как бы тут выкрутиться и, подобно ансамблю «Альтаир», схитрить.
И, как мне показалось, придумал.
Младенец у меня будет и говорить, и думать, и даже, может быть, действовать, но не в этом нашем мире, а совсем в другом, нам неведомом, вернее, нами забытом, в мире духов, которому он пока еще принадлежит и в котором ничего неодушевленного просто нет, где всё без исключения живое и говорящее на понятном ему языке и вступающее с ним в различные отношения. И глупые голуби, воркующие за окном, и язвительные комары и мухи, и солнечные зайчики, и дождевые капли, и русалки в озере, и сильфиды в вечернем тумане, и проказливые эльфы в цветущей черемухе, и задумчивые гамадриады в хвойной мгле, и всяческие блоковские твари милые, небывалые, «и даже — как сказано в „Бесах“, — если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный».
Да! Бесы! Именно! Не только безобидных сказочных бесенят, но и взаправдашних бесов и настоящих шестикрылых херувимов и головокрылых серафимов зрит наш младенец! Видит он, как вьются и роятся черти лысые и полосатые, как огнеликие дьяволы затмевают небо нетопыриными крылами, и блазнят как встарь врубелевские поверженные демоны, и истомляют душу пыльные недотыкомки, и как изнемогают уже, ратоборствуя с ними, ангелы наши хранители! И каким-то образом, пока взрослые занимаются своими глупостями, Сашка принимает участие в этой предвечной битве и, быть может, спасает и деда, и мамку, и дядю-балбеса от вечной погибели!
Разошедшись и окончательно потеряв берега здравомыслия и смиренномудрия, я в какой-то момент решил начать прямо-таки с описания полуночного неба и ангела, возносящего непритворную хвалу Великому Богу и несущего младую душу, которой на следующих страницах предстояло стать внуком Василия Ивановича Бочажка. Не помню уж, собирался ли я сам сочинить это небесное песнопение, столь прекрасное, что Сашок всю жизнь томился чудным желанием и почитал скучными все прочие песни. Такой вот должен был быть пролог на небе.
Отказался я от этих безумств, скорее всего, из-за лени, а не потому, что осознал их провинциальную претенциозность.
Ну а от привязчивой темы я в итоге отделался 20 сонетами Саше Запоевой и двумя посланиями ей же.
А теперь, когда этот нехитрый сюжет снова увлек меня в область неизвестную и опасную, главным героем явился уже дед-генерал, потому что по понятным причинам занимает меня ныне не внутренний мир грудных младенцев, а — взамен турусов и колес — старость.
Так что —