Мона молчала и думала о бабушке. Задавалась вопросом: как художник находит свое призвание, становится собой? Как получилось, что мальчик по имени Ханс превратился в гениального Хартунга? А главное, чем он так восхитил Колетту Вюймен?
– А что делал Хартунг, когда был в моем возрасте?
– Это было в начале Первой мировой войны. Сначала он хотел стать пастором, потому что был очень религиозным. Потом отказался от этой мысли и решил посвятить себя наблюдению за звездами, изучению астрономии. Об этом стоит вспомнить, когда смотришь на эту картину, потому что, с одной стороны, в ней отражается его внутренний мир, борьба света и тьмы, которая происходит в каждом человеке, а с другой – это его представление о космосе, природе, движении материи. Ты заметила, какая дата стоит рядом с подписью? 1964 год. Именно тогда появилось первое упоминание о “черных дырах”. Не следует, конечно, думать, что Хартунг буквально изображает астрофизические явления, но он трактует их на своем собственном языке.
– А что потом?
– Хартунг был человеком отважным и волевым. Он был немец, но перед самым началом Второй мировой войны решил сражаться против собственной страны, потому что ненавидел нацистов. Он жил на юго-западе Франции на нелегальном положении, потом бежал в Испанию, провел там несколько месяцев в тюрьмах и концлагерях, в 1944 году вернулся в строй и был тяжело ранен. Ему пришлось ампутировать ногу практически без анестезии – можешь себе представить эту адскую боль. Когда в Европе наступил мир, он снова стал писать картины, но не мог свободно двигаться, что сильно сковывает художника, потому что в искусстве очень важны движение, жест. И вот что еще важно для этой картины: Хартунг изобретал новые способы живописи, отказывался от старых и придумывал новые инструменты, например, пистолет – распылитель краски, чтобы продолжать свое дело.
– Я уверена, что Хартунг всегда хотел создать лучшую из возможных линий и здесь, с этими тремя чертами в центре, достиг совершенства.
– Только это, собственно говоря, не черты. Они не нарисованы, а процарапаны. Когда акриловая краска еще не просохла, Хартунг лезвием или шпателем виртуозно рассек верхний слой. Так свет прорезал темноту.
– Как молния – грозовые тучи!
– Да. Когда Хартунг был в твоем возрасте, он боялся грозы. Но подумал, что, если сумеет очень быстро изобразить молнию, с ним ничего не случится. Это и есть его урок: “Будь как молния!”
– Тогда я понимаю, почему бабушка так любила его. Я помню, как она перед уходом сказала мне: “Забывай все отрицательное, храни в себе свет”.
При этих словах Анри пошатнулся. Никогда не терявший самообладания, он чуть не потерял сознание и был вынужден сесть. Мона поцеловала его в щеку. Он улыбнулся. Что случилось? Или он услышал голос горячо любимой покойной жены, обращенный к драгоценной внучке? Да, конечно. Но не только. Дело было в том самом секрете речи Моны. В ее особенной манере подбирать слова, строить фразы, в особой интонации – словом, в той загадке, которую он всегда чувствовал, но не мог разгадать, в странной, привлекательной мелодии, ключ к которой никак не мог подобрать. Не раскрыл ли он наконец секрет? Чтобы проверить, так ли это, было только одно средство: продолжать слушать Мону. “Я должен набраться терпения”, – подумал он. Постепенно пульс его выровнялся и стал нормальным. Почти нормальным.
Нет, Моне решительно не нравился этот учитель французского. Каждый раз перед его уроком у нее сводило живот, и она желала, чтобы он не пришел, заболел, а то и что похуже. Ее мутило от страха, что она не справилась с заданием, хотя писала она хорошо и без ошибок. Но учителю этого было мало. Он всегда находил к чему придраться и наказывал за малейшую провинность.
Мона теперь не просто учила, а вызубривала уроки. Причем старалась не для того, чтобы больше знать, а чтобы не нарваться на выговор. В тот день она должна была выучить наизусть стихотворение на выбор. И выбрала одно из самых трудных, но очень красивое. Это был сонет, десять строк из четырнадцати дались ей легко, а на одиннадцатом александрийском стихе ее заклинило.
В класс она вошла через несколько минут после звонка, когда все уже сидели на своих местах. Сидели в полной тишине – так приказал учитель.
– Так-так, Мона, – насмешливо сказал он, теребя свой дурацкий шелковый шарф. – Опять опаздываете. Нет, не садитесь. Раз вы уже стоите, расскажите нам свое стихотворение. Ответите хорошо – можете сесть. Если же нет – отправитесь к директору и получите взыскание. Итак, слушаем вас!
– Шарль Бодлер, “Прохожей”, – дрожащим голосом начала Мона.