– Догадываюсь. Наверняка коррумпированным полицей-ским, – Елена вздохнула. – При чём тут сейчас…
– Нет, – оборвал её Богушек. – Коррумпированный полицейский. – Он помолчал угрюмо, подвигал челюстью, словно пробуя эти слова на вкус. – И как у вас, интеллигентов, язык-то так выворачивается?! Я был мент продажный, Еленочка. Ты, Еленочка, и вообразить-то себе не можешь, что это. Я был хуже, чем мертвец. Я семью свою по потолку гонял. Я пил, как… Господи Иисусе, как я пил. Я себя ненавидел. Всё вокруг ненавидел! Эту страну. Эту жизнь. Всё, слышишь?! А потом пришёл Дракон и сказал: я тебя проглочу и выплюну новым человеком. И твои девочки будут любить тебя, как прежде, и гордиться тобой. И стало так, Еленочка. Понимаешь?!
– Да. Ты чувствуешь, что он чувствует, вот и всё.
– Он за всех людей всё чувствует, – глухо проговорил Гонта. – Всё чувствует, – и за всех сразу. Я бы сдох вмиг, если бы на меня такое взвалили. А он жить без тебя не может – и взвалить на тебя такое не может тоже. И тебе придётся решить самой, что ты можешь и чего хочешь. Он давно всё решил. Будь здорова, Еленочка. Звони, если что.
Богушек пересел в свою «Электру», развернулся и, рявкнув на прощание сиреной, подбросившей в воздух стаю голубей, мирно пасшихся на площади, умчался.
Елена поняла, что идти никуда не сможет. Положив руки на руль, она уронила на них голову и громко, в голос разрыдалась. Она что-то подозрительно часто стала плакать последнее время. Старею, подумала Елена. Но ей стало легче.
Посидев минут пятнадцать и окончательно успокоившись, Елена, как могла, убрала с лица последствия разговора с Гонтой. И поняла, куда поедет сейчас.
Она оставила «Сакуру» на Майзловой уличке, возле Жидовске Раднице[59], и дальше пошла пешком. У входа на кладбище стоял полицейский автомобиль. Елена замедлила шаг. Боковое стекло опустилось, и полицейский сказал:
– Сегодня закрыто, милая пани.
– Мне очень нужно туда, – Елена перевела потерянный взгляд с ворот кладбища на полицейского. – Пожалуйста.
– Нельзя, милая пани, – полицейский вздохнул. – Порядок есть порядок.
– Я не туристка. Я могу показать документы.
– Нельзя.
– Пожалуйста, – голос Елены окреп, она шагнула к машине и положила руку на локоть полицейского. – Пожалуйста, офицер.
Он посмотрел на неё, нахмурился и, убрав руку, открыл дверцу. Елена отступила на шаг, и полицейский вышел из машины:
– Милая пани, это может стоить мне работы. Я вижу, вы не из любопытства туда рвётесь, но…
– И моя журналистская карточка не поможет? – Елена достала пластиковое удостоверение и протянула его полицейскому.
Он скользнул взглядом по нему безразлично и вдруг, выхватив карточку из рук Елены, впился в неё глазами, словно увидел там магические письмена:
– Пани Елена! Минуту, – он прижал пальцем динамик переговорного устройства в ухе. – Реб[60] Пинхас, ответь, сержант Галоун. Реб Пинхас? Да. Это я. Открой, пожалуйста, вход. Я знаю. Открывай.
Через пару минут дверь в стене распахнулась, и на улицу вышел пожилой бородатый еврей, посмотрел на полицейского, на Елену. Офицер что-то шепнул ему на ухо и, улыбнувшись Елене, кивнул, направляясь к машине. Смотритель кладбища снова окинул Елену взглядом, вздохнул:
– Чем могу вам помочь, милая пани?
– Мне нужно к могиле его мамы.
– Чьей?!
– Дракона.
Пинхас долго-долго смотрел на Елену. Потом спросил тихо:
– Вы разве еврейка, милая пани?
– Нет, пан… Нет, реб Пинхас. Нет. Я не еврейка. Но мне действительно очень нужно.
– Хорошо, – кивнул смотритель. – Хорошо. Идёмте, я покажу.
Они довольно долго шли вдоль надгробий, стоявших тесно, будто сплошной частокол из каменных плит. Наконец, Пинхас остановился:
– Здесь. Вы знаете, может, – тут уже две сотни лет никого не хоронят. А когда их привезли, тут место свободное было. Как раз для двоих. Вы потом мне стукните в ворота, я вас выпущу.
Он развернулся и пошёл обратно. Елена перевела взгляд на надгробья. Две одинаковых, совсем небольших плиты знакомого чёрного базальта. Надписи на иврите, – или на идиш? Елена не знала. И латинскими буквами – только имена: Рахель и Симон.
До весеннего равноденствия, начала настоящей весны, оставалось ещё три недели, но дыхание её уже ощущалось, пусть и неизъяснимо – в небе, в рисунке теней на земле, в воздухе, ветре, в запахе веток ещё по-зимнему голых деревьев, – чёрных на фоне зияющей синевы. Елену снова охватила дрожь – и холод был на этот раз ни при чём.
Она знала: на еврейские могилы не носят цветов – только камни, символ памяти и вечности. Но камень она не могла положить, – всё её существо восставало против такого. Елена достала из кармана полушубка маленькую свечку, зажгла, осторожно поставила на край плиты и отступила на шаг. И почти без сил опустилась на крошечную деревянную скамеечку, так кстати оставленную здесь кем-то.
– Здравствуйте, пани Руженка, – тихо произнесла она. – Простите, что называю вас так. Простите, – я буду говорить с вами по-чешски. Я знаю, вы поймёте меня. Я столько должна вам сказать. И о стольком спросить. Я так его люблю!