Подготовка к встрече на высшем уровне теперь ускорилась, и, как обычно, встал вопрос, кто у нас будет контролировать ее – государственный секретарь или я? К тому времени наши взаимоотношения настолько ухудшились, что больше уже никто не делал вид, что эта работа может быть проделана совместно. Характерной для сложившегося положения дел стала ежегодная битва за подготовку проекта и публикацию наших ежегодных длинных докладов конгрессу и общественности по внешней политике. Трижды Государственный департамент выдавал собственный пространный доклад, одновременно с президентским на одну и ту же тему. Он никогда этого не делал до выхода президентского доклада и никогда не делал этого после. Теоретически два доклада были взаимодополняющими. Документ Белого дома, подготовленный несколькими коллегами и мной, носил аналитический характер, был сравнительно коротким и посвященным общим принципам. Госдеповский документ отражал бюрократические потребности департамента. Он разрабатывался комитетом и поэтому был несколько расплывчатым. В то же самое время этот документ был исчерпывающе всеобъемлющим; руководители бюро и страновых отделов старались добиться включения в него своих сфер деятельности. Это, неизбежно, приводило к одуряющему перечню стран и технических вопросов. Каждый год возникали острые споры между Белым домом и Государственным департаментом среди многих других вопросов, чей доклад должен появиться первым. Предсказуемо, первым всегда был доклад президента. Такое соперничество не всегда было в плоскости высокой политики. Я следил за тем, чтобы доклад президента всегда воздавал должное госсекретарю Роджерсу, подчеркивая, разумеется, центральную роль президента и по умолчанию мою собственную. Государственный департамент с готовностью окунулся в дух соперничества. В 1972 году доклад Государственного департамента ссылался на президента 172 раза, на Роджерса 96 раз и на меня однажды – при перепечатке текста объявления о поездке президента в Китай, из которой меня просто нельзя было убрать. В нем были четыре фотографии президента, восемь Роджерса, ни одной моей. Этого было совсем немного для одного года, в котором было обнародовано, что я совершил секретные поездки в Китай и был занят в семи секретных заседаниях на переговорах с северными вьетнамцами. Не говоря уже о прорыве с договором ОСВ и Берлинским соглашением. Кто-то из моего аппарата подсчитал ссылки; не знаю, что важнее или не важнее, – пренебрежение Госдепа или то, что я на это обратил внимание.
Именно в такой атмосфере Роджерс направил памятную записку президенту 14 марта, в которой говорилось о том, что он планирует «лично взять на себя ответственность» за подготовку к московскому саммиту. Любой знакомый с Никсоном знал, что этого никогда не будет. По приказу Никсона Холдеман отправил осторожный ответ с просьбой, чтобы каждый контакт Государственного департамента с Добрыниным получил
Наш интерес к темам, перечисленным в январском письме Брежнева, не был одинаковым. Мы были готовы закончить с переговорами по ОСВ. Мы считали, что европейское совещание по безопасности должно подождать до ратификации бундестагом германо-советских договоров, которые, в свою очередь, мы считали побудительным мотивом сдержанного советского поведения в целом и по Вьетнаму в частности. Что касается Ближнего Востока, мы не видели никакой возможности урегулирования на условиях, которые Советы до сих пор предлагали. Наша стратегия в регионе, как я уже описал, была больше предназначена для демонстрации пределов советского влияния, чем для достижения совместного решения – по крайней мере, до тех пор, пока Москва поддерживала экстремистские арабские требования. В том, что касается экономических и технических соглашений, Добрынин знал наш подход к увязке достаточно хорошо, чтобы понимать, что ничего не будет заключено до решения по фундаментальным вопросам. И, разумеется, мы должны были выработать коммюнике по мере хода подготовки.