Обо всем, что я только что написал, Сезанн знал лучше меня. Стремление облечь подсознательное в форму не означает развития подсознания. Художественный опыт, чуждый людям, равнодушным к искусству – как религиозный опыт чужд агностикам, – не является делом случая; как мы показали, он требует особой строгости, в некоторых пунктах совпадающей с обыденным опытом, но никогда не смешивающейся с ним; ни одно произведение искусства не есть плод вдохновения или результат работы инстинкта.
Таким образом, если месье Сезанн имеет дело с миром (а если его зовут сеньор Гойя или месье Ван Гог, дело приобретает крутой оборот), то художники Сезанн, Гойя и Ван Гог имеют дело с
Таким образом, художник смотрит на мир не для того, чтобы ему подчиниться, а для того, чтобы его отфильтровать. Первым фильтром ему служит опыт подражания – это и есть та схема, благодаря которой он, пусть грубо и в первом приближении, фильтрует одновременно и мир, и тех, кому он подражал. Вначале работает заимствованная коллективная схема, вызывающая в памяти льва с марсельской монеты, схватки скифских зверей и панцири поздних романских фигур; затем наступает черед индивидуальной схемы, и тогда появляются первый пронзительный Тинторетто, первая лестница, под которой по милости Рембрандта размышляет в луче света, падающего из узкого окошка, философ, и первые признаки готики у Эль Греко. Эти схемы пытаются выловить, словно сетью, из форм Воображаемого музея, обычного музея и природы то, что принадлежит им, поглощают свой улов, дополняют его чем-то еще – и все это в творческом потоке, к которому исходный замысел имеет самое поверхностное отношение. От него в финальной схеме мало что останется, потому что схема станет стилем только в том случае, если вызовет к жизни соответствующую область приложения. Художнику часто приходится шаг за шагом изгонять из своих картин собственных наставников, но иногда их авторитет так велик, что художник как будто проскальзывает в свое искусство через боковую дверь. Случается, что в этих боковых проходах он предчувствует, что создал нечто свое, и, «признав» свое открытие, обособливает его: тогда все живые формы он будет пропускать через него и схема превратится в стиль. Случается также, что в пространство между открытием и призываемым им миром вклинивается смерть… Возможно, автор скульптур Реймсского собора вдохнул в чистоту «Святой Модесты» и «Синагоги» собственный целомудренный пафос. Случается, наконец, что художник из-за слепоты проходит мимо своего гения, как другие проходят мимо счастья. В наших музеях хранится множество полотен неизвестных авторов, оживших благодаря сделанным теми открытиям, – века высветили их для нас, покрыв мраком омертвевшие части. Фильтр не сработал: мы нигде не найдем восхитительную деталь, ставшую картиной, тогда как на ранних полотнах великих мастеров почти всегда можно обнаружить детали, которые, организуя вокруг себя живописное пространство, затем становятся картинами. Говорят, что картины фовистов похожи одна на другую, однако фовист Дерен похож также на того, кто станет Дереном, а фовист Вламинк – на того, кто станет Вламинком. В результате счастливого случая на свет может появиться лишь случайный шедевр: стиль, создающий гения, – не мимолетная удача, а результат долгой и кропотливой работы, потому что гений жив не тем, что встречает на своем пути, а тем, что из этого забирает себе. Удивительный Синьорелли в Лувре так и остался без продолжения в творчестве Синьорелли, а вот Рембрандт пишет исключительно коричневых птиц. Жизнь подсказывает цвет, линию, «нужную» форму тому, кто только ее и ищет, – при условии, что он ищет ее не как комбинацию неких элементов, а подобно тому, как подземные источники ищут русло для будущей реки. Тогда неизмеримо возрастает роль живых форм и из неопределенности возникает роскошный «словарь» Делакруа.