– Глянь, говорю, Афоня, чего он прячет!
Рослый казак тронул коня, но грек, извернувшись, сразу вцепился в повод. Казак, ругаясь, рвал повод, бил по рукам, – потерявший от непонятного ужаса соображение, хозяин кибитки не отпускал поводьев, почти повиснув на них и пригибая к земле голову недовольно храпевшего коня.
– Дай ты ему раза! – крикнул рябой.
Молодой привстал на стременах и со злобой, с остервенением ударил торговца по темени огромным, тяжелым, как кувалда, кулаком. Грек обмяк, забормотал. Изо рта тонкой струйкой потекла кровь, руки разжались, и тело грузно рухнуло на землю. И сразу замерло лошадиное коловращение: не ожидавшие такого оборота казаки остановили коней. Рябой, свесившись с седла, вгляделся в синюшное лицо с вылезшими из орбит огромными белками.
– Готов вроде. Дых вышел.
– Зачем ты его, Афанасий? – укоризненно спросил урядник.
– Вонял, – глуповато улыбнулся Афоня.
Казаки переглянулись. Урядник снял шапку, перекрестился, озабоченно поскреб затылок. Черноусый спросил тихо:
– Чего делать-то теперь, казаки?
– Сотнику разве доложиться? – не то спросил, не то подумал вслух урядник.
– Ништо! – ухмыльнулся рябой. – На черкесню спишем, а нас тут и не было.
– Убили – и кибитку не тронули? – усомнился урядник. – Кто поверит?
– Тронем. – Рябой выхватил шашку. – Поглядим, чего он трясся.
Подъехав к фургону, с седла широко полоснул шашкой по старому натянутому брезенту. И брезент, развалившись надвое, опал, обнажив кули, ящики, свертки и в самом углу – девочку лет тринадцати. Сжавшись в комочек, она молча смотрела на казаков огромными черными глазами.
И казаки тоже молчали. То, что открылось вдруг, было не просто неожиданностью – это было катастрофой, провалом, полным крушением очень простого, а потому и без рассуждения принятого плана – свалить невольное убийство на черкесов. И хотя никто еще ничего не сказал, но каждый подумал одно: свидетель. Свидетель убийства мирного торговца в военное время, убийства, за которое полагалась одна-единственная, не подлежащая никакому обжалованию кара: расстрел. И еще ничего не сказав, еще даже не посмотрев друг на друга, казаки спрыгнули с седел; только рябой замешкался, спешился последним, и ему молча сунули поводья остальные.
– Что делать-то, казаки? – снова, теперь уже шепотом, спросил черноусый.
Молчали казаки. Черноусый гулко сглотнул и докончил:
– Может… Может, туда же, а?
– Грех-то какой, – вздохнул урядник. – Дитя ведь. Жалко.
– Жалко опосля будет, – уже громче, решительнее и злее сказал черноусый. – Жалко будет, когда нас под расстреляние подведут. Ишь, глаза чернявые, так и зыркают, так и зыркают.
– Волоки ее оттудова! – не выдержав напряжения, вдруг истерично закричал державший коней рябой. – Волоки, Афоня, волоки!..
Туповатый огромный молодой казак послушно шагнул к кибитке, вытянув длинные руки. Девочка забилась, завертелась, ускользая от них, цепляясь за дуги шатра, за борта фургона. Афанасий, деловито сопя, тащил ее, но тащил осторожно, не решаясь рвать, бить и вообще применять всю силу. Девочка не давалась, начав пищать тонким, жалким голосом, на одной ноте, как заяц.
– Чего возишься, Афанасий? – раздраженно крикнул урядник.
– Ловка… – с придыханием ответил Афоня, начав вдруг улыбаться. – Что твоя лоза гнется… А теплая!..
– Волоки-и! – почти с восторгом закричал рябой, покрывшись красными пятнами и в растущем нетерпении переминаясь с ноги на ногу. – За одежу тащи, за одежу!..
– Кусается, ишь ты! – радостно засмеялся Афоня. – Ах ты, хорек!
Возня с девочкой, ее упорное сопротивление как-то отодвинули на второй план то, ради чего выволакивали ее из фургона. На смену приходило другое: казаки уже улыбались, уже оживленно переглядывались, уже ожидали нечто такое, что непременно должно доставить всем удовольствие. Непрекращающийся жалобный писк девочки не раздражал их, а, наоборот, веселил, и, когда раздался треск разрываемого платья, все дружно засмеялись.
– Молодец, Афоня! Не разучился еще с девками управляться!
На их глазах «управлялись с девкой» – это-то и было главным, остро волнующим событием. Если бы она не сопротивлялась, если бы ее вытащили из фургона сразу, то все кончилось бы одним взмахом клинка; но она билась в мужских руках, вертелась, извивалась – она боролась, и эта борьба стала игрой, в которую включились все.
– Тащи ее!
Афоня выволок-таки девочку: раскрасневшийся, возбужденный, улыбающийся от уха до уха. Он держал ее двумя руками, вперехват, спиной прижав к себе; рубашки на девочке уже не было, тело обнажено до пояса, до разодранной в клочья широкой юбки, и казаки, вдруг смолкнув, во все глаза глядели на это смуглое тело. И под их взглядами девочка перестала верещать, перестала биться, только тяжело и часто дышала, и от этого дыхания с живой дрожью поднимались и опускались уже крупные, но еще по-детски круглые груди с крохотными сосками.
– Вот, – задыхаясь, сказал Афанасий. – Ух, тепла!..
– Наземь… Наземь ее! – крикнул, топая ногами, рябой. – Ах ты, разговеемся, казачки!
– Грех ведь, – глухо сказал урядник. – Мала больно девка.