Солдатам и офицерам раздали сухари. А надо было исправлять и достраивать ложементы, хоронить убитых, позаботиться о раненых. На это уже недоставало сил, но в темноте беззвучно задвигались тени: шли болгарские женщины и дети, которых только сейчас Столетов допустил на позиции. Они принесли воду, занялись ранеными и убитыми.
Было приказано отдыхать поочередно, но на позициях все равно никто не спал. Сказывалось и возбуждение боем, и та безмерная усталость, за которой исчезает даже сон. Лишь юный подпоручик Никитин сладко похрапывал на дне ложемента, заботливо укрытый солдатскими шинелями.
Около полуночи полковник Липинский привел Брянский полк, и Столетов вздохнул с облегчением: можно было прикрыть беспокоивший его правый фланг, на котором турки, правда, пока не атаковали, и пополнить людьми ложементы. Обсудив с командирами участков положение, а заодно узнав от Липинского, что в Габрове доселе нет войск и ожидать их можно лишь через сутки, он возложил на командира брянцев заботу о правом фланге, переведя полковника Депрерадовича на левый, где выбыл из строя раненный в атаке князь Вяземский. Отданный им боевой приказ был по-суворовски лаконичен: «Держать перевал».
С низин тянуло прохладой, скопившимся пороховым дымом, запахом искромсанных картечью тел. Олексин сидел под скалой на шинели, понимал, что должен хоть немного вздремнуть, но не дремалось и даже не думалось. От непомерной усталости ломило все тело, ныла растревоженная рана на руке, и все время хотелось пить. Он сдерживал себя, лишь изредка делая глоток из фляжки, которую ему принес болгарский парнишка: берег воду на завтрашний день, когда опять начнется бой. В соседних ложементах тихо и грустно пели орловцы.
– Олексин, вы? – Беневоленский, в наброшенной на плечи шинели, опустился рядом. – Искал вас.
– Ранены? – спросил поручик, увидев перебинтованную руку.
– Пуля. По счастью, в мякоть.
– Это когда вас на бруствер энтузиазмом вынесло?
– Нет, позже, в атаке, – Беневоленский усмехнулся. – Никогда не переживал такого подъема, Олексин, такого торжества духа, что ли.
– Ступайте-ка к доктору Конькову, господин энтузиаст.
– Зачем? Я еще могу стрелять и перевязывать – разве этого мало?
– Я хочу сохранить жениха для сестры, Прохоров.
Аверьян Леонидович помолчал, в темноте искоса поглядывая на грязное, осунувшееся лицо поручика. Потом сказал тихо:
– Я не хочу более обманывать вас, Гавриил Иванович. Я никакой не Прохоров, и зовут меня совсем не Аркадием Петровичем. Я – Аверьян Леонидович Беневоленский, сын священника села Борок, что неподалеку от Высокого. Нет, нет, я не вор, я не подделывал векселей и никого не убивал: за мной охотились, вот и пришлось сменить паспорт.
– Кто за вами охотился? – устало спросил поручик. – Коли признаваться, так до конца.
– Вы правы, Олексин. – Беневоленский опять помолчал, все еще не решаясь. – Что вы знаете о народниках? Я имею в виду не говорунов типа господина Лаврова, а настоящих революционеров.
– Я не имею чести быть знакомым ни с господином Лавровым, ни с кем-либо из настоящих революционеров, – сказал Гавриил, но тут же спохватился: – Впрочем, в Сербии под моей командой служили трое парижан-коммунаров, и это не мешало им быть отважными солдатами.
– Наша деятельность требует мужества, Олексин.
– Ваша?
– Да. Я разделяю мысли Ткачева. С существенными, правда, поправками, но это – уже теория.
– Надеюсь, вы не втянули Марию в свою мужественную деятельность?
Он спросил с ворчливой улыбкой. Он никогда не интересовался никакими учениями, относясь к ним с полным равнодушием, знал, что Василий увлекается революционной пропагандой, предполагал, что Федор пойдет той же дорогой, но никогда никого не осуждал. Каждый человек волен поступать по долгу совести – этому учил отец, и все Олексины воспринимали свободомыслие как нечто само собой разумеющееся.
– Нет, – вполне серьезно ответил Беневоленский. – За подобную деятельность родное Отечество сулит в лучшем случае каторгу, а я слишком дорожу Машей.
– Это ваше дело. Только не занимайтесь пропагаторством в полку. Уж пожалуйста.
– Зачем? – улыбнулся Аверьян Леонидович. – Здесь эту работу неплохо выполняют турки, разве не так? Разве сегодняшний день не знамение завтрашних битв за свободу? Я воспринял его именно так, Олексин. Когда русский искренне считает болгарина братом, а болгарин не раздумывая жертвует за русского жизнью, когда простые солдаты грудью заслоняют офицеров, а офицер отдает нижнему чину последний глоток воды, – война выходит из тех берегов, в которых ее хотело бы видеть самодержавие. На Шипке произошло чудо, Олексин: царская расчетливая бойня превратилась в войну народную по воле самих народов. Вы почувствовали, сколько сил, мужества, самопожертвования и отваги таится в простых людях, когда они воюют не во исполнение царской воли, а по зову собственных сердец?
– Для вашего возраста вы слишком восторженны. Это пройдет, просто сказывается первый бой.
– Отнюдь, Олексин, я скорее сдержан, чем горяч. А некоторая приподнятость речи объясняется открытием: я, подобно Архимеду, все время хочу кричать «эврика!».