Закрывая дверь, Оксен неосторожно брякнул щеколдой — Таня недовольно посмотрела на мужа, снова склонилась над колыбелью…
С этого дня Таня стала поправляться. Заметно налились, порозовели щеки, округлились до этого острые, как у подростка, плечи, золотистым блеском расцвели поблекшие за время замужества волосы. Теперь ее не так угнетала хуторская безысходность: у нее был свой, небольшой, отгороженный от лихих посторонних глаз уютный и светлый мирок. Здесь были только она и сын, и присутствие кого-то третьего разрушило бы эти стены, возведенные Таней для себя и своего ребенка. И неоднократно чувствовал Оксен, подходя к колыбели, внутреннее сопротивление жены: она ревниво следила за каждым его движением, а когда он брал ребенка на руки, тотчас протягивала к нему свои.
— Ты не так держишь его. Дай я.
Или:
— Ему так неудобно. Дай лучше я.
И, взяв у него ребенка, она будто сливалась с ним воедино, Оксен, Иван, весь белый свет уже не существовали для нее.
Часами могла забавляться сыном. Пеленать, купать, ежеминутно прикасаться к маленькому, беззащитному тельцу, к миниатюрному существу, у которого все было как у настоящего человека, что не раз переполняло душу Тани огромным, радостным удивлением перед непостижимым чудом природы.
Накануне пасхи окрестили ребенка. Крестной матерью была сестра Зина.
— Как бы ты хотела назвать его? — спросила Зина сестру, перед тем как отправиться в церковь.
Таня взглянула на Зину. Имя чуть было не сорвалось с ее уст, но она вовремя опомнилась, посмотрела на Оксена, стоявшего рядом.
— Так как? — снова спросила Зина, заметив колебания сестры.
И Таня тихо сказала:
— Пусть будет… Пускай назовут Андрейком…
И по тому, как облегченно вздохнул Оксен, поняла, что он тоже с замиранием сердца ждал, как жена пожелает назвать своего первенца.
— Что же, пора и в дорогу! — весело сказал он. — А то уже и вода в купели остыла!
Пока крестные отец и мать возвратились из церкви, прошло несколько часов. И все это время Таня привыкала к имени, которое отныне будет носить ее сын. Потому что, если признаться, она хотела дать сыну другое имя. Понимала, что это невозможно, даже грешно, но что поделаешь с этим навязчивым, безумным желанием дать сыну имя, которое когда-то приносило ей счастье?
Но чего нельзя, того нельзя. Пускай будет Андрейком. Андреем, Андрейком, Андрюшей. Лишь бы был счастлив! Лишь бы был здоровым! И чтобы всегда был вместе с ней.
Потому что еще никогда Ивасюты не жили так отчужденно, как в эти годы. Вдали от дороги, посреди степи, мрачной крепостью стояло их жилище, отгороженное от остального мира высоким плетнем, густыми рядами тополей и осокорей, беспощадными клыками Бровка. Где-то там, за много верст от них, бурлила ключом жизнь: кипела в спорах, расплескивалась на праздниках, шумная, неспокойная, неутомимая, — а тут она проходила серым волом, запряженным в плуг, и не было конца-края той ниве, которую надо было вспахать. «Гей да гей! Цоб да цоб!» — изгибай мускулистую спину, напрягай натруженные ноги, гляди только в землю, в порыжевшую стерню, которая плывет и плывет перед твоими глазами с утра до вечера. А вернувшись с поля, выпрягшись из плуга, стой в тесных яслях, поводя усталыми боками, ешь сено и сечку — набирайся сил на завтра.
Оксен не щадил себя на работе, не жалел и сыновей. Возвращались поздно вечером, почерневшие от усталости, медленно ели, словно по принуждению, а Алешка — тот совсем засыпал над миской. От хриплого отцовского оклика вздрагивал и мигал круглыми, как у заспанного петуха, глазами — ничего, казалось, не слышал и не видел. Поднявшись из-за стола, шаркал по полу, едва передвигая ноги, спешил поскорее обнять сладкую подушку.
— Алешка!
Строгий оклик отца всегда застигал его неожиданно: Алешка останавливался, споткнувшись о невидимый порог, поворачивал испуганное лицо.
— А бога благодарить я за тебя буду?
Алешка, виновато хлопая глазами, подходил к иконам, крестился и кланялся.
— Вот теперь иди спать, — смягчался Оксен. — Ты, Иван, тоже ложись, чтобы завтра пораньше подняться.
— Петух разбудит, — крестил сонный рот Иван и тяжело поднимался из-за стола.
Отдыхали в воскресенье, ложились спать после обеда. Но и в воскресенье разговор главным образом касался того, что должны сделать на будущей неделе.
— Осталось еще десяток мешков яровой пшеницы, — сетовал Оксен. — Золото, не пшеница. Посей — сторицей воздаст!
— Где же ее сеять? — отзывался Иван. — И так все засеяли, скоро и двор перепашем.
Но у Оксена уже созрела какая-то мысль. Отстояв обедню, он отпустил своих домой:
— Вы идите, а мне еще надо с одним человеком переброситься словцом.
Возвратился перед обедом, веселый, даже помолодевший.
— Ну, хлопцы, готовьте плуг: завтра, если даст бог, поедем пахать!
— О, снова пахать! — стонал Алешка.
А Иван коротко спросил:
— Куда?
— А на клин, что за сгоревшим дубом. Взял в аренду у Свирида. Лет пять земля гуляла, земелька — хоть на хлеб намазывай!