А Оксен все не мог успокоиться, возмущался тем, что падает мораль у людей: «Да прежде такую под удары бубна провели бы по селу. Повесили бы на шею краденые яблоки — и под звуки бубна с улицы на улицу: глядите, люди, на воровку!.. А теперь что? Поморгает, похлопает глазами — и снова за свое!» Не в силах больше выслушивать разглагольствования мужа, Таня сделала вид, что ей надо посмотреть корову, и вышла из хаты.
Таня познакомилась с Ганной нынешней весной, когда ходила на реку стирать белье. Ей сразу понравилась веселая краснощекая молодица, которая так и пышет здоровьем. Ганна была родом не из Ивасек, а из дальнего, в восемнадцати верстах отсюда, села. Она рассказывала Тане о том, как попала на этот хутор.
— Мне тогда было семнадцать годков. А в этом возрасте, вы знаете, сколько у девки ума в голове… Как у глупой телки: какой бычок поманит, за тем и побежит.
Вот этим «бычком», который десять лет тому назад сманил Ганну от родителей, был Ониська Мартыненко, а по-уличному Соловей.
С деда-прадеда звали Мартыненков Соловьями. Потому что на весь уезд, да что там на уезд — на всю Полтавщину, считайте, не было такого певучего и голосистого рода, как Мартыненки. От отца к сыну, от сына к внуку передавалась природная свирель, которая заставляет млеть женские сердца, а мужчин только покачивать головами да, вынимая люльку изо рта, сплевывать в знак самого искреннего восхищения и тихо говорить, обращаясь к соседу:
— Вот голос — так голос. Такого голоса, знать, и среди херувимов нет.
И снова умолкали, зажав трубку в зубах. И часто уже и люлька погаснет, а хозяин все сосет и сосет, забыв, очевидно, завороженный соловьиным пением, что у него в зубах.
Мартыненки с детства приучались к песне: еще из колыбели сам не может вылезть, еще с грязным, неприкрытым пузом ходит, а уже, гляди, тянется выводить вместе с отцом «Ой, не шуми, луже» или «Галю», а то и духовные песни. Все Мартыненки с ранних лет пели в церковном хоре. Это немаловажное обстоятельство давало повод некоторым добрым соседям, из тех, которые не спят, не едят, а все молят бога забрать у вас единственную коровку, так вот это обстоятельство давало повод таким доброжелателям утверждать, будто бы у всех Мартыненков, то есть у Соловейков, правое ухо в два раза больше левого: церковный регент вытягивает, пока поставит голос. А некоторые доходят до того, что распространяют злой слух, будто бы Онисим таким и родился, с удлиненным правым ухом, и отец, увидев первенца, удивленно воскликнул:
— Ты гляди, не успело еще и на свет появиться, а уже к церковному хору стремится.
Говорил или не говорил это старик Соловей, ныне уже невозможно проверить: женив сына, он вскоре отдал богу душу. Лежит ныне среди людей, которых при жизни развлекал-веселил, да, может, и сейчас потихоньку напевает своим молчаливым соседям колыбельную, под которую стонут-голосят вдовы и матери. Потому что, когда еще был жив, случалось выпить рюмку-другую оковитой, всегда приказывал жене:
— Ты, жена, смотри, когда умру и будешь меня хоронить, не подвязывай мне крепко челюсть, а то и рта потом не откроешь. Потому что, когда забьете меня в гробу, опустите в могилу, засыплете землей, останусь я навеки один, и мне очень скучно будет лежать. Вот тогда я ослаблю платок да и запою тихонько, чтобы мертвых не будить, а живых не пугать…
— Что же ты, муженек, петь будешь? — сквозь слезы спрашивала жена Ониська.
— А вот что. — Старик грустно подпирал щеку и начинал печально, надрывая сердце:
Тут старуха совсем не выдерживала — проливала такие горькие слезы, словно и в самом деле уже хоронила своего мужа.
Поэтому не зря люди бают, что если в полночь выйти на кладбище, стать лицом к могилам Соловейков и прислушаться, то будет слышно, как из-под земли тихим эхом доносится песня: начинает прадед, подхватывает дед, присоединяется отец…
Онисько тоже не откатился изменчивым яблочком от своего певучего рода: был весь в отца — и характером, и голосом, и красотой. Соловьем заливался на вечерницах и посиделках, очаровывая девушек, и не одна красавица втайне мечтала увлечь голосистого парня под позолоченный венец, не одна сохла по нем и выплакивала глаза. Но Онисько долго не поддавался девичьим соблазнам.
Уже старуха мать не раз упрекала его:
— Что ты, сынок, думаешь? Или до седых волос собираешься холостяковать, что до сих пор не нашел себе пару, а мне невестку в хату? Умру — кто же за тобой, таким недотепой, ухаживать будет!
Уже и отец наседал на него — не пора ли, мол, звать сватов, на что Онисько неохотно отвечал:
— Да-а… еще, видать, рано… Еще успею…
Щебетал-щебетал беззаботным соловушкой да и выщебетал Ганну.