— Наши люди в Берлине сообщают, что Канарис усилил разведку в Испании и Абиссинии. Он встречался на днях с шведским послом, Хедстрёмом. Возможно, ищет нейтральных посредников. Но у нас мало данных. Нужны новые агенты.
Сергей, помолчав, сказал:
— Канарис — лис. Если он тянет шведов, значит, хочет обойти нас.
Сергей, встав, подошёл к окну, его взгляд упал на заснеженный двор, где часовые, в шинелях, стояли неподвижно. Он думал: «Французы, британцы, Канарис — все играют против нас. Но я знаю будущее. В этом мое преимущество». Он повернулся к Молотову и Шапошникову:
— Товарищи, мы на пороге большой игры. И нам нужно ее выиграть. Идите, работайте. И докладывайте мне незамедлительно, если возникнут проблемы. В любое время.
Шапошников, встав, ответил:
— Будет сделано, товарищ Сталин. Я начну переброску войск.
Молотов сказал:
— Я займусь этим, товарищ Сталин. Но если британцы начнут давить, нам придётся ответить жёстко.
Сергей кивнул:
— Непременно ответим. Идите, товарищи. Время не ждёт.
Молотов и Шапошников вышли. Сергей, оставшись один, подошёл к карте, его пальцы коснулись булавки, обозначавшей Аддис-Абебу. Потом его взгляд упал на Китай, где японские войска наступали. Он шепнул, его голос был едва слышен:
— Десять тысяч в Китай, пять тысяч в Абиссинию. Это только начало.
Утро 25 февраля 1936 года в Париже было сырым и холодным, мелкая морось, сменившая ночной дождь, оседала на листьях, булыжниках и одежде прохожих, словно тонкий слой серебра. Люксембургский сад, раскинувшийся в сердце Латинского квартала, дышал утренней тишиной, нарушаемой лишь шорохом гравия под ногами, плеском воды в фонтане Медичи и редкими криками чаек, долетавшими с Сены. Каштаны, платаны и вязы, чьи голые ветви, покрытые влагой, тянулись к низкому серому небу, отбрасывали размытые тени на дорожки, усыпанные мокрыми листьями, мелкими ветками и редкими окурками, брошенными небрежными прохожими. Фонтан Медичи, окружённый статуями нимф, сатиров и мифологических фигур, журчал, его вода, мутная от дождя, отражала тусклый свет облачного неба, а капли, падая, создавали ритмичный, почти медитативный звук, словно метроном, отсчитывающий время. Цветочные клумбы, ещё спящие после зимы, были покрыты влажной землёй, перемешанной с пожухлой травой и редкими ростками, пробивавшимися к свету. Деревянные скамейки, с облупившейся зелёной краской, блестели от сырости, их спинки и сиденья покрывали мелкие лужицы. Вдалеке, за садом, возвышался Люксембургский дворец, его серые стены, увитые плющом, казались частью пейзажа, а высокие узкие окна, запотевшие, отражали серые облака, плывшие над городом. Воздух, холодный и влажный, пах мокрой землёй, прелыми листьями, слабым дымом из труб далёких домов и лёгкой кислинкой вина, доносившейся из открытых дверей бистро на бульваре Сен-Мишель. Париж, за пределами сада, жил своей жизнью: бульвары Сен-Мишель и Сен-Жермен бурлили, трамваи звенели, их колёса скрипели по мокрым рельсам, а кафе, с запотевшими витринами и тусклыми газовыми лампами, манили теплом, запахом свежесваренного кофе, круассанов и табачного дыма. Улицы, ведущие к саду, были заполнены прохожими: студенты, в потёртых шерстяных свитерах, с книгами и тетрадями под мышкой, спешили на лекции в Сорбонну, их голоса, оживлённые, обсуждали философию, политику и последние новости о забастовках; рабочие, в кепках и грубых куртках, курили папиросы у стен домов, их лица выражали усталость, но глаза горели надеждой на перемены; дамы, в длинных пальто с меховыми воротниками, в шляпках с вуалями и шёлковыми шарфами, несли плетёные корзины с багетами, цветами и бутылками бордо, их легкие шаги звучали по булыжникам, а зонты, чёрные и красные, покачивались над их головами. Площадь Бастилии, в полукилометре от сада, гудела: ораторы, стоя на деревянных ящиках, призывали к единству, их слова растворялись в гуле толпы; рабочие, с красными лентами на лацканах, слушали, их лица, усталые, но решительные, отражали веру в будущее.