Когда эшелон тронулся в путь, в вагонах начался оживленный обмен мнениями о прошедших днях и перспективах на ближайшее будущее. Для всех арестованных куртинцев было очевидным, что теперь, когда в России установилась власть рабочих и крестьян, французская буржуазия с особой силой обрушит на головы русских солдат новые репрессии. Но это не особенно беспокоило [252] куртинцев: за время борьбы они научились стойко и мужественно переносить все испытания, которые выпадали на их долю. Они рассуждали о том, что их решение не сдавать оружие было совершенно правильным, что оно служило им опорой, и жалели, что теперь они безоружны.
Говорили и о своих ошибках в руководстве борьбой, не упустив ни одного промаха, который был ими допущен. Они понимали, что та вооруженная борьба, которая только что закончилась, не была обычной борьбой, она имела свои особые закономерности, но эти закономерности были новы для них. Заговорили и о том, что и для генерала Занкевича эта борьба являлась необычной, но на его стороне была сила, и это предопределило исход борьбы.
Война причинила каждому русскому солдату много горя, а ля-Куртин прибавил страданий, но и научил кое-чему. В Куртинском лагере шла особая борьба, в которой классовые отношения обострялись с особой силой, а чувство классовой ненависти нарастало с каждым днем, с каждым часом. И когда дело дошло до оружия, то оказалось, что борьба с классовым врагом, каким являлась для русского солдата русско-французская буржуазия, была войной более жестокой, чем война с немцами. Казалось бы, что отказ русских солдат продолжать войну, после того как в России произошла революция, дело совершенно справедливое. Но это справедливое дело не отвечало интересам буржуазии. И она не остановилась ни перед чем, чтобы заставить русских солдат снова проливать свою кровь на полях Франции. Так на горьком опыте бывшие куртинцы познавали законы гражданской войны.
Поезд, в котором следовали арестованные куртинцы, останавливался очень редко и лишь на тех станциях, где паровозы брали воду или же менялись поездные бригады. На одной из таких остановок на станции Брив толпа местных жителей французов окружила поезд. Руководимые полицейскими чинами, отдельные французы стали выкрикивать по адресу куртинцев различные ругательства, обвиняя их в «измене» франко-русскому союзу.
В первую минуту куртинцам было непонятно, почему так враждебно встретило их французское население станции Брив. Но вскоре все стало ясно. Конвоиры рассказали, что на пути следования эшелона французские власти распространяли слухи, что везут главарей и вожаков куртинского мятежа, которых за измену делу союзников отправляют на далекий остров, чтобы там судить, а [253] затем повесить. Характерно, что конвойный, который посвятил куртинцев в замыслы французской реакции, сказал все это так просто, как будто бы он сообщил самую обыкновенную вещь, не связанную с человеческой трагедией. И вот, обманутые французской полицией, отдельные лица смотрели теперь на куртинцев с нескрываемой неприязнью. Куртинцы решили рассказать им правду о себе. Это взял на себя Глоба.
— Тире муа сильву-пле — стреляйте в меня, — сказал Глоба по-французски, приоткрыв немного дверь вагона.
Толпа сейчас же затихла, никто не произнес ни слова. Все с любопытством устремили свои взгляды на Глобу, который повторил еще раз свою короткую фразу, когда восстановилась полная тишина, а затем сказал:
— Мы не изменники и не бунтовщики, которыми нас объявили французско-русские власти. Мы не грабители гражданского населения вашей страны, как это лживо утверждает ваша полиция. Прошу вас поехать в ля-Куртин и поговорить с гражданами соседних с лагерем общин, с которыми мы жили долгие месяцы; они знают нас и расскажут вам о нас всю правду. Мы, русские солдаты, насильно оторванные от родины и от семьи. Мы просим одного: отправить нас на родину, где наши семьи, отцы и матери... Мы не изменяли вам как союзникам, мы с вами были союзниками и останемся ими в будущем, но мы, так же как и французские солдаты — ваши мужья, отцы и братья, подняли голос протеста против преступной войны. Мы те люди, которые начали борьбу против разбойничьей войны, и за это нас расстреляли...
Глоба не договорил того, что он хотел сказать слушавшей его внимательно толпе французов. Его прервал подбежавший сержант французской службы. Он крикнул несколько раз: «Ассез! ассез!», т. е. «Довольно! довольно!» — и с силой закрыл дверь вагона. Но короткое обращение Глобы к простым французам достигло своей цели. Настроение толпы резко изменилось. Лица французов просветлели. Они смущенно улыбались и протягивали руки к куртинцам. Послышались слова одобрения. Что же касается военных властей, сопровождавших эшелон, то они пришли в полное замешательство. Они не знали, что им делать. Вся тщательно продуманная французской полицией инсценировка «народного негодования и возмущения» рухнула, как карточный домик, от одного слова правды. [254]