Я наслаждался покоем и теплом, я шёл красивыми узенькими улицами, через заборы которых глядели калина, ежевика и большие гроздья рябин; на голову мне сыпались, словно золотые искорки, листья берёз, а с клумб глядели на меня своими холодными голубыми цветками высокие осенние астры.
Я нашёл Марью Феофановну довольно легко. Её дом был неподалёку от станции. Это был старый, с выцветшим лицом бревенчатый дом, снаружи обшитый филёнчатыми досками. Кричать и громко звать хозяев я, конечно, не стал, поскольку хозяйка тут одна, да и то глухая старуха.
Нашёл я Марью Феофановну прямо в саду, она сидела на лавочке, поставив босые ноги на землю, и читала газету (я обратил внимание, что она читала без очков).
Марья Феофановна увидела меня, нисколько не удивилась (казалось, она ждала меня), отложила газету в сторону и остановила меня вопросительным взглядом.
Я поздоровался, поклонился и представился ей, она качнула головой.
– Я догадалась, что Вы из Москвы, – сказал она очень низким, глуховатым голосом. – Вам нужны картины Иконникова?
– Да, я из Москвы, – сказал я.
– Вам, наверное, известно, что Сергей погиб?
– Да, известно, – сказал я. – Грустная новость.
– Это не новость, это – трагедия.
Мы помолчали.
– Я глухая, – сказала старуха, – садитесь сюда и говорите мне сюда, – она показала на уши.
Я обратил внимание, что у неё в ушах были изумрудные серёжки, а ногти на некрасивых, почти чёрных руках были покрыты розовым лаком. Я сел подле неё на садовую лавочку. Марья Феофановна сделала паузу и с любопытством смотрела на меня, как смотрят из века Херсакова – времён камзолов и париков – на век сегодняшний…
Я тоже с нескрываемым любопытством смотрел на неё, как на какой-нибудь почерневший от времени портрет Рокотова, покрытый частой сеткой кракелюр.
– Есть на земле Бог или нет его, я не знаю, – сказала она безразличным голосом. – Но мой разум был не очень возмущён, когда я узнала, что Сергей погиб. Я всегда знала, что так оно и будет.
Она снова остановила на мне свои острые, как два шильца, глаза.
– Он Вам обо мне написал? – спросил я.
– Да, он написал. Я Вам всё покажу, – сказала она. – А где Вы учились, где познакомились?
Я сказал, что этим летом на Кубани.
– Ах да, он был немножко казак, – сказала она с тем неуловимым одесским акцентом, который теперь уже вышел из моды. – Я, знаете ли, тоже росла не в Москве, я выросла в Одессе, моими друзьями были Исаак Бабель, Утёсов, Катаев.
И она снова остановила на мне свои глаза, как два холодноватых зеркальца.
– А Вы слыхали что-нибудь о Дерибасовской?
– Слыхал, слыхал, – сказал скороговоркой я. Мне не терпелось увидеть архив Иконникова, и я сказал ей снова об этом.
Марья Феофановна пристально посмотрела на меня, сузив глаза, и сделала вид, что не расслышала.
Я повторил мою просьбу и напомнил о письме.
– Да, я получала письмо от Серёжи, – сказал она всё тем же глухим, бесстрастным голосом. Поднялась с садовой лавочки и пошла в дом, тяжело опираясь на свою палочку.
Я последовал за ней.
Мы прошли узенькой тропинкой, посыпанной свежим желтоватым песком и голубоватой крошкой, поднялись на небольшое крыльцо.
Марья Феофановна остановилась на минуту, чтобы поправить красивую клеёнку 50-х гг. на небольшом круглом столике.
Мы прошли через небольшую, несколько тёмную и грязную кухоньку и наконец вошли в ещё меньшую комнатку, как я понял, это была спальная Марьи Феофановны, в ней сильно пахло духами, молью, пылью и тем, уже умершим, духом нашего времени.
На стенах совсем не было ковров, зато висело множество портретов маршалов, известных писателей и поэтов: в круглой рамочке висел лубочный портрет С. Есенина с трубкой во рту, висел и отличный портрет А. Блока работы К. Сомова. Тут же рядом висел портрет Сталина.
Тут же в углу висел большой живописный портрет и самой Марьи Феофановны, вероятней всего, писанный на заказ каким-нибудь академиком.
Справа в углу стоял телевизор, а слева – большой шкаф красного резного дерева стиля «Русский модерн». Во всю широкую дверцу было вмонтировано очень большое массивное зеркало.
Марья Феофановна открыла дверцу, и я увидел множество полок: на нижних полках лежало бельё, а верх шкафа был доверху наполнен баночками из-под пудры, гуашевых красок, коробочками акварели, кистями, книгами и какими-то стопками рукописей. Слева стояло несколько больших этюдов и картин без рам, а на самом дне лежало множество рисунков, сангин и этюдов поменьше.
Всё это было наложено друг на друга или обвёрнуто желтоватым пергаментом.
– Вот всё, что осталось от Серёжи, – сказала Марья Феофановна с каким-то безразличием в голосе, как говорят о человеке, который подавал столько надежд, но не оправдал их. – Я хранила всё это для него, а теперь не знаю, кому это всё понадобится.
Она глянула на меня, глаза её блеснули слезой, губы дрогнули.
Я сразу ухватился обеими руками за живопись!