Одной из главных задач рассказчика о прошлом было толкование знамений[872]. Они связывали воедино Божественный и земной мир, напоминали о близости последних времен, транслировали сокровенное знание о постоянном Присутствии Бога в земной истории (Исх. 10:1–2; 1 Цар. 3:1). Как бы ни были сильны эсхатологические предчувствия писателей, такая работа была скорее обыденным, в широком смысле природоведческим, наблюдением, в котором авторитетный автор, как правило духовное лицо, осторожно определял знаки свыше, изредка соотнося природные явления с историческими событиями[873].
Образцом описания небесных явлений для летописцев были византийские хроники. Как показал Саймон Франклин, уже в ранних переводах отрывков из Хроники Георгия Мниха определились и существенные расхождения между русской историографической традицией и византийской: летописцы – в отличие от хронистов – в большей мере интересовались затмениями, чем кометами, описанием катастроф – чем упоминанием о них, библейской референцией, связью астрономических явлений с земными событиями – чем точностью определения природы явлений[874].
Не боясь впасть в противоречие, летописец старался представить значение, их добрые и злые последствия. В XIV в. появляются иконные и храмовые чудеса, которые рассматривались в качестве знамений. В XV в. в летописи проникают видения, которые до того были характерны для патериков, житий и риторских жанров. К XVI в. в качестве знаков начинают читать повреждения в церковных строениях[875].
Чтение значений породило свою герменевтику, которой учили специально. Первое известное ныне «руководство» по толкованию исторических событий в северо-восточных русских землях обнаруживается в Московском летописном своде. Перечислив под 1470–1471 (6979) г. новгородские знамения, предвещавшие скорую войну Великого Новгорода с Великим княжеством Московским, летописец оставил следующее размышление:
Сицева бо знамения не бываютъ никогда на добро, но точию к гладу или к мору, или къ кровопролитию и к пленению, яко же и в прежние времена, когда беху царие из родов израильстии, пророци и прочии, прежъ техъ и по них, и до сего дни. И егда нечто явится в солнци или в луне знамение и в звездах и въ всем прочем от тварей еже нѣсть по обычаю, и тогда вся тая въписоваху въ времянныа книги, еже глаголются криница. По сем же пакы в лѣтописаниа въ дни коего будет царя или пророка глаголюще сице: в лета и во дни Давыда царя или Соломона и Исаиа пророка или Езекѣя царя, или Ахазя царя, бысть сие или ино. Сиа же являхуся и в нынѣшнее времена, еже и очи наши видяху[876].
Неизвестный автор свода проводит поистине терминологические разграничения между хроникой и летописанием. Разница между ними заключается прежде всего в последовательности фиксации происшествия. Сначала сведения о событии заносятся во «временные книги». Это черновик летописи и ее непосредственный источник. Слово «криница» разъясняется в словарных Азбуковниках примерно того же или чуть более позднего времени как «книга, в ней же повѣдает бывшая дѣяния и вещи в мимошедших временех»[877]. Следовательно, это может быть кодекс, где записаны рассказы о прошлом, о «первых временах». В Соловецком Азбуковнике от статьи «криница» проведена отсылка к статьям «естирия» (держава) и «естиарския», то есть «державственыя, сиреч повѣдающыя книги о бывших державах царств» или «царственыя книги»[878]. Так совмещены значения несходных слов «криница» и «кроника», которое в Азбуковниках переведено как «держава»[879].
Это весьма знаменательное совпадение. Дело в том, что историческое повествование по царствам характерно для хронографов, нередко называвшихся в русской книжности ко времени возникновения данного словаря