— Неделю шлялся я по тайге, пока проведал у дезертиров, где новый стан красных. Вечером вышел к реке, мастерю из двух бревен салик, — стало быть, переплыть мне на ту сторону надобно, — и слышу на реке: хлюп, хлюп. Поднял голову и обомлел, будто у меня от страха в нутрях оборвалось что-то, руку не могу поднять для крестного знаменья… И что ты думаешь, паря, я увидал?.. По реке, прямо по лунной дорожке, плывет, хлюпает на волне плот. На нем огромадный крест. На одном конце перекладины удавленник висит, эдак покачивается, на другом конце хвост оборванной веревки болтается… Очухался я и что было мочи сиганул от реки. Притулился за кедром, трясет всего от страха, не соображу, что делать надобно. Вдруг слышу: никак человек стонет? Перекрестился: повешенный, однако, стонет… Припустился я вдоль берега за плотом, пригляделся: никак человек на плоту лежит, под обрывком веревки-то? Забежал я вперед плота, мигом разулся, вошел в воду — а вода студеная! — и поплыл наперерез. Подплыл, значит. Уцепился за бревно, а залезть на плот боюсь: повешенный мне язык кажет, вроде дражницца. От луны все видать, как днем… Второй лежит поперек плота, ноги босые раскинул в стороны, белье в крови, лица не видать. Плыву за плотом и думаю: жив ли второй-то, — может, мне стон-то почудился? Тут и страх меня берет, тут и холод забирает. Не то холоду я не вытерпел, не то страх меня толкнул: скорей избавиться! Только забрался я на плот и потрогал лежащего. А он от боли-то и застонал… Живой! Обрадовался я, оторвал доску, что виселицу подпирала, и давай что есть сил подгребать к берегу. Кое-как причалил. Спрашиваю человека: кто он и что с ним? А он без памяти, только стонет. Понес его на спине к пустому зимовью. Верстов десять тащил. Торопился добраться затемно. Под утро дотащил. Здесь он очнулся, пить запросил. Потом наказал похоронить комиссара и позвать фершала: плохо, дескать, с левой рукой, отнимать придется. Хотел я поспрошать у него, а он опять забылся, в беспамятство ударился, стонет и стонет… А когда в сознании был, то не стонал, только губы до крови закусывал. Кремень, а не человек… Понял я, что дело его каюк, пошел за лекарем. Лекарь дал мне бинтов, ваты, лекарства разные, обсказал, кто к чему, а сам идти, язви его, струсил: боялся — каратели порешат. Ушел я, племяша с собой забрал. Одному с непривычки боязно лечить-то. Похоронили мы комиссара на берегу реки. Из красной рубахи — у племяша моего была, я велел с собой взять — флаг смастерили и воткнули в холмик на могиле. Племяш все допытывался, кто таков в зимовье запрятан, но я смолчал. Да и сам не ведал: думалось, не может того быть, что этот молодой парень и есть Шахов… А он-то и был самый! Долго сказывать не буду: застали мы его шибко плохим, антонов огонь пошел по руке, и наутро, как упал он опять в беспамятство, отрубил я ему руку. Чтобы самого спасти.

2

Чайник громко шипел и плескался, заливая бархатно-черные угли. С трудом разогнув поясницу, Никита встал, прихватил рукавом ручку чайника и вытащил его из печки. Северцев открыл чемодан, выложил на стол колбасу, сыр, консервы, поставил бутылку водки. Никита достал с деревянной полки тарелки, чашки, большой каравай хлеба и нарезал его толстыми ломтями. Кряхтя, слазил в подполье, принес оттуда миску квашеной капусты и соленых огурцов. Умылись под жестяным рукомойником, сели ужинать, Никита вспоминал, как партизанили вместе с Шаховым, сокрушался, что Миколашка так тяжело болен. Когда напились чаю, Никита постелил гостю на широкой лавке, а сам полез на лежанку. Он долго ворочался там и по-стариковски вздыхал…

Северцев проснулся еще затемно. В остывшей за ночь избе было холодно. За окном валил все тот же мокрый снег. Вставать не хотелось, болели ноги, шею было не повернуть. Хлопнула дверь, с охапкой желтых кедровых дров вошел Никита и, увидев, что гость проснулся, сказал:

— Спи, на дворе черти еще в кулачки не бились.

— А ты почему полуночничаешь? — спросил Михаил Васильевич.

Никита принялся растапливать печь.

— По-стариковски. Люди бают: что спал, то не жил. Кони за тобой пришли, мы им овес засыпали.

В избе появился чубатый парень с плеткой в руке. Снял с плеча кожаные переметные сумы, положил их на пол, сухо поздоровался. Пока Северцев одевался, Никита расспрашивал о дороге. Парень отвечал нехотя: «Дорога шибко убродна», «Шибко плохо»…

Вышли во двор поглядеть коней. Они стояли у длинной деревянной колоды и жевали овес. Хорошо вычищенный высокий жеребец каурой масти и низенький пегий меринок вели себя смирно, как два старых приятеля, не мешая друг другу лакомиться овсом.

— Каурый ваш, пегашка мой. Шибко перепали в теле: дорога-то галимая грязь, — поглаживая круп жеребца, пояснял парень.

— Другой-то масти не мог подобрать? На этих только по девкам ездить! — заметил Никита.

— Спасибо, что такие есть. Замест машин выручают, — недовольно ответил парень. Ему, видать, солоно досталось в эту поездку.

За завтраком, обжигая пальцы горячей картошкой, сваренной в мундире, Северцев расспрашивал нелюдимого парня о повадках жеребца: не уросит ли?..

Перейти на страницу:

Все книги серии Рудознатцы

Похожие книги