И он подмигнул мне. Мне хотелось сгрести его в охапку и удушить тут же, на этом грязном сене, где он устроил свой привал, но я продолжал безучастно смотреть на солдата в грязной и оборванной венгерской форме, неведомо каким образом оказавшегося здесь.
Неподалеку возникла какая-то свара – пожилая растрепанная женщина плевала в сторону мужчины в затертом пальто явно с чужого плеча, болтавшемся на нем как на вешалке. Я пригляделся: под пальто была лагерная роба.
– Раз живой стоишь тут, видать, не так уж вас и душили! – кричала женщина, перемежая слова плевками. – Вон сколько выползло обратно! А солдаты все наши в расход пошли! А сын мой в плену вместо скотины! Таскает кирпичи на спине…
– Они восстанавливают те же города, которые сами и разрушили, – негромко, но твердо говорил мужчина в чужом пальто, уклоняясь от плевков.
– Тебе, жид, не понять, что такое святая служба Родине! Ты все и всякого продашь!
– Может, и продам, да не убью.
– Молчи, жид, молчи, проклятый! Мало вас душили… Все мы перемрем, а вы останетесь, никак не передушить вас, саранча! Вернулся обратно, теперь дом ему возвращай, холере еврейской!
Я пошел дальше. На центральной площади какая-то семья атаковала лавку, пытаясь отоварить свои бесполезные талоны. Дородная хозяйка грубо вытолкала растрепанного отца, державшего на руках орущего младенца, обозленные дети выскочили вслед за ним, один из них схватил камень и с остервенением бросил в закрытую дверь и тут же грязно выругался. На вид ему было лет семь. Измученный отец ничего не сказал. Он устало присел на тротуар, пытаясь унять орущего на руках ребенка. Его жена сидела поодаль на тюке, отрешенно глядя на происходящее. Несмотря на старания отца, младенец продолжал заходиться в истерике. Его крик ножами врезался мне в мозг. Я пошел прочь. Обогнул лавку и прислонился к забору, пережидая, пока рассеется туман в глазах: я не ел уже больше трех дней. Постепенно в голове прояснилось, и я поднял голову. Прямо передо мной на корточках сидела хозяйка лавки и справляла нужду. Я в отупении смотрел на горячую желтую струю, выбивавшуюся у нее между ляжек и текущую мне прямо под ноги, мощную, журчащую, бьющую в нос парами мочевины. Она смотрела на меня так же безучастно, как и та женщина на тюке с вещами. Закончив, она потрясла лошадиным крупом, стряхивая последние капли своей смрадной ссанины, оправила подвязки, опустила юбку и, ничего не говоря, вернулась в лавку.
Я огляделся: на другой стороне улицы какой-то старик заколачивал досками окна, в которых были выбиты все стекла, хрустевшие теперь под его ногами. Ветер трепал рваную одежду, валявшуюся прямо на улицах, гнал по улицам обрывки газет, писем, документов, удостоверений, кинопленки. Обломки мебели лежали прямо на тротуарах, перемежаясь битой посудой, которая раньше стояла в шкафах, теперь раскуроченных, и кусками зеркал, отражавших когда-то эту мебель, и битыми лампами, которые прежде освещали обжитые квартиры. Весь быт человеческий был безобразно вывернут наружу и изуродован, потеряв всякую пользу, став одной большой кучей мусора. И эта свалка множилась: люди вламывались в оставленные дома, школы, казармы, архивы, конторы в надежде поживиться хоть чем-то, но, не находя ничего полезного, в ярости рушили и выбрасывали то бесполезное теперь, что попадалось под руки. В этом хаосе и разрухе оставалась лишь одна власть – власть случая, когда спасение и выживание каждого стало делом лишь возможной вероятности, а не закономерности. И лотерея эта казалась страшным надувательством, потому как в тираж не было пущено ни одного выигрышного билета, но всякий поневоле участвовавший отчаянно верил, что именно ему все же удастся урвать заветный билет. А все вместе было потерей всякого человеческого облика.
На исходе очередного дня я собрался с силами и постучал. Когда отец открыл дверь, я завалился ему прямо в руки. И в темноту.
Лидия добавила сливки в кофе и механически размешала, но так и не сделала глоток.